Наконец все собрались. Гул голосов стал тише, будто само собрание почувствовало, что время пришло. Князь Одоевский вышел вперед, обвел зал взглядом и поднял руку.
— Господа, — начал он, — сегодняшнее собрание будет не совсем обычным. Мы не станем слушать музыку, не станем спорить о пустяках. Сегодня мы выслушаем двух людей, которые решили сойтись между собой в словесной битве.
По залу пробежал легкий шум — не удивление, скорее подтверждение того, что все и так знали, ради чего собрались.
— Николай Гаврилович Чернышевский, — продолжал князь, — и Роман Сергеевич Винокуров. Прошу.
Он указал на стол, поставленный в самом центре зала. Обычный, накрытый темной скатертью, и по двум его концам — два стула, обращенных друг к другу. Чернышевский оттолкнулся от камина и пошел к столу первым, неспешно, не глядя на меня. Я выждал мгновение и двинулся следом.
Гости обступили нас полукругом. Лица сделались серьезными, внимательными. Бисмарк остался стоять чуть поодаль, сложив руки за спиной. Самарин подался вперед, чтобы не пропустить ни слова. Некрасов стоял в первом ряду, рядом с креслом, и смотрел то на одного, то на другого.
Чернышевский неторопливо опустился на свое место. Я сел напротив.
Между нами легла тишина — та короткая, напряженная тишина, какая бывает за мгновение до первого удара. Диспут вот-вот должен был начаться.

Глава 10
6 — 7 января 1860 года
Петербург. Салон князя Одоевского
Когда мы оба заняли свои места, князь Одоевский не спешил отходить от стола. Он обвел собравшихся долгим взглядом, дождался, пока стихнут последние перешептывания, и лишь тогда заговорил. Голос у него был негромкий, но в наступившей тишине каждое слово ложилось ясно.
— Прежде чем начать, господа, я вынужден установить несколько правил. Диспут — не перебранка, и у меня в доме он должен остаться делом разума, а не страстей. Прошу выслушать и принять их.
Он сделал паузу. В зале не шелохнулся никто.
— Первое. Никаких личных оскорблений. Задевать происхождение, репутацию родных, здоровье, внешность — запрещаю. Кто перейдет эту черту, тот немедленно покинет салон, а спор будет окончен.
Я сидел, глядя на его сухую руку, лежавшую на спинке стула, и чувствовал, как зал затих окончательно. Казалось, можно услышать даже пролетавшую мимо муху, будь сейчас лето, а не зима. Зал с гостями сделался плотным, внимательным, будто набрал воздух и не выдыхал.
— Второе, — продолжал князь. — Говорим только о тексте и смысле. Предмет спора — песня и ее толкование. Что в ней сказано, как ее можно понимать, уместно ли использовать ее как голос против старого порядка. Ничего иного мы сегодня не обсуждаем.
Он прошел вдоль стола, заложив руку за спину.
— Третье. Равные отрезки времени. Каждому дается по десять минут на вступительное слово, затем по четыре минуты на реплику-возражение. Следить за временем будет мой секретарь. Он же станет подавать знак, когда время истечет.
— Четвертое. Сначала цитата — потом комментарий. Если кто-либо ссылается на строки песни или на статьи, он обязан прежде зачитать точную цитату, а уж затем объяснять ее смысл. Это избавит нас от подмены смыслов и от передергивания слов — того, с чего, собственно, и начался ваш конфликт.
Я невольно покосился на Чернышевского. Тот слушал, чуть склонив голову, и лицо его оставалось неподвижным, как у человека, который давно уже все для себя решил.
— Пятое. Один тезис — одно возражение. Запрещаю сыпать множеством доводов разом. На каждый выдвинутый тезис оппонент отвечает по этому пункту, а не уводит разговор в сторону. Спор не должен рассыпаться.
Князь остановился напротив нас, между двумя стульями.
— Шестое. Без апелляции к власти и цензуре как к аргументу. Никто не должен прикрываться мнением начальства или пугать неприятностями от властей. Для меня спор есть дело разума, а не административного давления.
Я почувствовал, как у меня на виске бьется жилка, и заставил себя сидеть ровно, не сцепляя пальцы в замок.
— Седьмое. Публичность и прозрачность. Диспут проходит при свидетелях. По его итогам я сам кратко сформулирую основные пункты спора и позиции сторон. Это нужно, чтобы после никто не мог сказать: он меня исказил или это не я говорил.
— Восьмое. Право на паузу и уточнение. Если участник запутался в формулировке или желает проверить цитату, он может взять паузу до двух минут. Собраться с мыслями — не зазорно.
Он помолчал, и в этой паузе я услышал, как за окном шелестит снег, бросаемый ветром в стекла.
— Девятое. Никакой печатной войны после. По завершении дуэли обе стороны обязуются не продолжать перепалку в журналах в течение трех месяцев. Спор должен быть остановлен здесь, а не перекинуться в газеты и раскалиться заново.
— И десятое, последнее. Хозяин — арбитр. Я оставляю за собой право останавливать спор, если он сделается слишком горячим, и подводить промежуточные итоги. Если кто-то из вас утверждает нечто, а оппонент возражает, я вправе спросить: верно ли я понял? И вы ответите мне, а не друг другу.
Князь замолчал и обвел нас взглядом — сначала Чернышевского, потом меня.
— Вам все ясно, господа?
Чернышевский коротко кивнул.
— Вполне, — ответил я.
— Тогда, — Владимир Федорович отступил на шаг, — по жребию первым вступительное слово держит Николай Гаврилович. Прошу, у вас десять минут.
Он поднял руку, и секретарь у стены вынул из жилетного кармана часы, щелкнув крышкой. В зале стало совсем тихо.
После того как князь объявил правила и отошел от стола, мы не успели начать спор. Тут же кто-то из гостей — кажется, тот самый немолодой господин с орденом, что беседовал с Бисмарком — упомянул недавнее исполнение «Руки к небу». Он назвал песню странной, громкой, неслыханной, и в зале согласно зашевелились. Князь Одоевский, который сам поощрял обсуждение нового, кивнул.
— Я находил в этих звуках нечто… безотчетно искреннее. Но вот смысл? Тут, кажется, мнения разошлись. Но господа, не будем мешать. Итак, Николай Гаврилович?
Чернышевский отставил стакан с чаем, который нам подали обоим — чтобы можно было промочить пересохшее горло. Он заговорил не сразу — сперва выдержал короткую паузу, будто дожидался, пока все взгляды соберутся на нем. Голос его был ровный, с тем особенным поучающим тоном, с каким читают лекцию.
— Смысл, князь, прост и ясен. «Сколько молчать я должен?» — это вопль человека, которого давит порядок. Он молчит не потому, что ему нечего сказать, он молчит потому, что ему не дают говорить. «Рушатся стены от моей безумной песни» — какие стены? Те, что выстроены над человеком: сословие, чин, полицейская опека. Он их рушит голосом. Это и есть пробуждение сознания.
Я слушал его и чувствовал, как внутри все медленно натягивается. Вот оно. Сейчас он разложит мою песню по своей полочке и вернет мне ее уже перекрашенной. Нужно было отвечать спокойно, и я заставил себя не сцеплять пальцы.
— Позвольте, Николай Гаврилович, — произнес я, стараясь держать голос ровно. — Но дальше — «Дай, солнце, силы мне, чтоб громче петь». К кому обращается герой песни? Не к обществу, не к закону — он обращается к небу. К высшему началу. Если это бунт, то он направлен не против стен, а против собственного бессилия — и в этом бессилии он находит не ярость, а просьбу. Читает своеобразную молитву, что поможет ему.
Чернышевский слегка усмехнулся, и усмешка эта была едва заметной, но отчетливой, как трещина на стекле.
— Хорошо. Но скажите, Роман Сергеевич, когда человек вопрошает — «для чего мы напридумали законов» — это, по-вашему, тоже молитва? Или это все-таки вопрос к тем, кто законы придумал?
Вот она, ловушка. Я помнил совет Достоевского: не лезть в прямую полемику о законах, не давать затянуть себя на его поле. Потому я не поднял брошенную перчатку.