Долгоруков взял вторую папку. Петербургские сведения были скупее, но не менее красноречивы. Винокуров вращается в салоне великой княгини, работает над крестьянской реформой, дружен с Самариным. Это он уже знал. Однако были и новые данные. Рисует картины, сочиняет песни и музыку, имеет зарегистрированные в Европе привилегии на изобретения. Художник, поэт, изобретатель — успел заявить о себе и тут, и там. Долгоруков перебирал листы: патент на складную мебель, какие-то чертежи, толки о новом двигателе, о машинах для передачи звука. Все это крутилось вокруг одного человека, которому едва ли сравнялось шестнадцать лет.

Такие люди всегда шатали устои. Не потому, что непременно злоумышляли, а потому, что сама натура их была обращена к переменам. Им неймется переделать то, что стоит века. Крестьянин у них выходит из общины, перс делается другом, звук идет по проволоке, слово по воздуху. Долгоруков знал этот тип. Он не любил его, но и не боялся.

Поднявшись, князь прошелся по кабинету. Природная осторожность, выработанная за годы при дворе, не позволяла ему поступить с юношей жестко. Винокуров пока не сделал ничего радикального. Ни прокламаций, ни подметных писем, ни сходок. Одни разговоры, рисунки и чертежи. А главное — юноша имел встречу с государем. И без воли монарха трогать человека, которого император удостоил внимания, было нельзя. Это Долгоруков понимал твердо, как понимал и то, что гнев государя за самоуправство может быть страшнее любого либерала.

Значит, действовать следовало не через арест и не через высылку. Через самого государя.

Долгоруков вернулся к столу, сел и придвинул к себе чистый лист. Обмакнул перо, но писать не стал — сначала собрал в уме тезисы, короткие, как гвозди, которыми подбивают подметку.

Первое: Винокуров молод, самонадеян, окружил себя чернью и чужеземцами. Второе: его крестьянский проект отдает мужику то, что мужик удержать не сумеет. Третье: связи с сомнительными людьми в столице. Четвертое: человек он даровитый, спору нет, но даровитость без узды хуже глупости.

Он еще раз перечитал последнюю страницу царицынского отчета и начал составлять прошение о приеме у его императорского величества. Дело следовало подать так, чтобы государь сам увидел: не наказать надо юношу, а уберечь от него дело.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Домой я вернулся, когда уже смеркалось. Снег за воротник набился, пальцы в перчатках закоченели, но холода я почти не замечал — в голове все еще звучал голос великой княгини: «Ни писем, ни записок, ни визитов».

Разделся в прихожей, отдал шинель Тихону и прошел к себе. В комнате было тепло и тихо. За окном горел фонарь, и я по привычке бросил взгляд на улицу — там, у чугунной ограды, стоял человек в темном пальто. Вчера я бы отвернулся. Теперь просто смотрел, пока он не переступил с ноги на ногу и не ушел в тень.

Сел за стол, зажег лампу. Передо мной лежал чистый лист, и я долго не мог прикоснуться к нему пером.

Несмотря на требование Елены Павловны, исчезнуть из поля зрения Достоевского без предупреждения я не мог. Надо было писать Федору Михайловичу.

Обмакнув перо, я вывел первую строку. Выходило сухо, казенно, как донос на самого себя. Я рвал лист и начинал заново. Писал о том, что за мной следят. Что люди третьего отделения ходят за мной по пятам, что расспрашивали моих людей. Что я не имею права подставлять его после всей той помощи, что он мне оказал. Что вынужден ограничить наши встречи — на время, пока не закончу работу над реформой, и интерес ко мне не угаснет.

Я остановился. Перо висело над листом, и на его кончике дрожала чернильная капля. Я хотел добавить что-то живое, объяснить, что не отрекаюсь, что благодарен за диспут, за «крестоловицу», за всю ту помощь, что я от него получил. Но любые слова выглядели бы как оправдание, а оправдания он бы не принял.

Я дописал только: «Простите, если можете». Было чувство, будто я предаю его.

Потом запечатал конверт и надписал адрес. Тихону я велел снести письмо, никому его не показывая. Парень взял конверт, поклонился и вышел, не задав ни одного вопроса — за это я был ему благодарен больше, чем за всю его расторопность.

Я остался один.

За окном по-прежнему горел фонарь. Человек у ограды то ли стоял, то ли мне это мерещилось. Теперь это не имело значения.

Я отодвинул письменный прибор и придвинул к себе папку с саратовскими данными. Все прочее — патенты, Костович, лампы, складные зонты, стиральные машины — отодвинулось на потом. Я выбрал реформу. Не потому, что она была важнее всего остального, а потому, что за нее уже заплачено дороже всего. Достоевским, спокойствием Насти, моей собственной свободой ходить по городу без оглядки.

На остальное я решил временно забить. Пусть Кряжин подождет. Пусть двигатель создают без моего догляда. Пусть изобретения полежат — никуда они не денутся, в отличие от дела, которое ждать не станет.

Я раскрыл папку, подкрутил фитиль лампы, чтобы свет падал ровнее, и принялся за цифры.

Работа пошла. Медленно, со скрипом, как воз по мерзлой колее, но пошла.

* * *

Воронеж

В Воронеж въехали к позднему вечеру, когда уже на небосклон выползла луна. Город встречал их неспешно: покосившиеся заборы, темные срубы, кое-где зажженные окна, из труб тянуло дымом. Дилижанс прогромыхал по мерзлой мостовой, свернул на постоялый двор, и наконец остановился.

Арина сидела, привалившись к холодному стеклу, и не сразу поверила, что тряска кончилась. Все тело гудело, спина затекла так, что она боялась пошевелиться. Когда Петр Егорович подал ей руку, она оперлась на нее и сошла на землю, чувствуя, как подкашиваются ноги.

— Ну вот, сударыня, и Воронеж, — сказал он. — Сутки у нас есть. Отогреетесь, отдохнете с дороги.

Голос у него был все тот же — ровный, спокойный, без тени усталости, будто он и не провел в дороге столько же дней, сколько она.

Постоялый двор оказался просторным, с длинной конюшней и жарко натопленной общей залой. Пахло кислыми щами, дегтем и мокрой овчиной. Народу набилось порядком, но к счастью Арины, они здесь останавливаться не стали. Петр Егорович поймал местного извозчика и велел тому править к ближайшему доходному дому, где найдутся свободные меблированные комнаты.

Еще полчаса пути, и девушка с облегчением зашла в тепло натопленный зал.

— Хоть умыться по-человечески, — выдохнула Арина и стянула платок.

Верная Ирина быстро сбегала до местной кухни и принесла горячей воды. Арина умылась, растерла лицо и шею, смочила волосы у висков, счистила с них дорожную пыль. Посмотрела в мутное походное зеркальце и не узнала себя: щеки обветрились, губы потрескались, под глазами залегли тени. Красавицей в таком виде она себя не чувствовала. А ведь именно сегодня, в Воронеже, все должно было решиться.

Она переоделась, велела Ирине расчесать волосы и уложить их попроще, но так, чтобы лицо казалось мягче. Потом ущипнула щеки, чтобы вернуть румянец, провела по губам уголком влажного полотенца.

— Ну как? — спросила она у Ирины.

— Хороша, барышня, — ответила та без всякого выражения.

Девушка снова взглянула в зеркальце и недовольно скривилась.

— Уйди уже, подхалимка! — фыркнула она на Ирину.

Нет, идти в таком виде к Петру Егоровичу никак нельзя. Надо хотя бы выспаться. И приказать утром ванну подготовить. В путь они двинутся послезавтра, так что впереди их ждет еще одна ночь. Вот завтра вечером она уже и постарается изменить свои отношения с офицером.

Глава 16

12 января 1860 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

На следующий день я сразу после тренировки взялся за реформу. Основные цифры уже были вписаны, данные от Юрия Федоровича позволили заполнить пробелы, и мне фактически оставалось лишь пройтись по всем главам своей работы свежим взглядом, подмечая — все ли я записал, не пропустил ли какого-то пункта или важной цифры. Перечитав последнюю страницу, я отложил перо и уставился на папку, не веря собственным глазам. Работа, на которую у меня в прошлой жизни ушло бы куда больше — месяцы, а то и полгода — здесь заняла всего ничего.