— Это вдохновение, ваше императорское высочество, — ответил я. — В нем мой дар и мое проклятие.
Николай поднял брови.
— Как это?
— А так, — я усмехнулся невесело. — С одной стороны, из-под пера выходит музыка, какой никто прежде не слышал. И написать ее я могу за один присест. А с другой — по заказу я не напишу ни строчки. Хоть озолотите меня, хоть под угрозой — не выйдет. Вдохновение не является по приказу.
Я перевел дух и продолжил, глядя в сторону окна.
— Из-за этого меня и не понимают. Те, кто у власти, хотели бы от меня побольше патриотических песен. А те, кто «дышит» творчеством — иного. И все ждут, что я вот так, по щелчку, сочиню то, что им нужно. А я не могу.
Николай слушал, не перебивая, и лицо его было серьезным.
— Понимаю, — сказал он наконец. — Даже завидую вам немного. Такое дается не каждому.
Он откинулся на спинку кресла и уже другим, светским тоном, но с прежним жаром произнес:
— А знаете, чего бы мне хотелось? Послушать ваш полный концерт. Я ведь узнал, что у вас целый сборник песен набрался. Говорят, почти на полноценное выступление хватает. Но большинство из них я только на бумаге читал. А как бы они звучали вживую — не ведаю.
Я внутренне подобрался. Вот оно. Еще одна просьба, от которой не откажешься напрямую, но и выполнить ее вот так, сразу, я не мог. После недавней размолвки с Еленой Павловной я слишком хорошо понимал: отказать цесаревичу, да еще после того, как он проявил ко мне столько расположения, все равно что самому себе подписать приговор. И дерзить, и резко отказываться было нельзя.
Я вздохнул, изобразив на лице искреннее огорчение.
— Ваше императорское высочество, для меня это была бы большая честь, — начал я осторожно. — Но сейчас я, увы, связан по рукам и ногам. Дела с реформой требуют моего постоянного присутствия, и великая княгиня ждет от меня завершения работы. Как только разберусь с этой ношей, я с радостью устрою для вас концерт.
Николай на мгновение нахмурился, но тут же махнул рукой.
— Ну, это я понимаю. Дело государево — прежде всего. Не стану вас торопить.
Он поднялся, и я следом.
— Только дайте слово, Роман Сергеевич, что не забудете, — добавил цесаревич, глядя на меня с лукавинкой.
— Даю слово, ваше императорское высочество. Как только освобожусь — сам напомню вам.
— Вот и славно.
Он пожал мне руку — крепко, чего я совсем не ожидал от лица его уровня — и направился к двери. Уже на пороге обернулся.
— И все-таки расскажите потом, как оно приходит. Это вдохновение ваше.
— Непременно, — пообещал я.
Дверь за ним закрылась. Я постоял еще немного в опустевшей комнате, глядя, как в камине догорают дрова. С одной стороны — я выкрутился. С другой — теперь у меня появился еще один долг, о котором нельзя забывать. Но, пожалуй, это был приятный долг.
Царицын. Дом Михайловых
Арина сидела в своей комнате второй день, не выходя. Шторы были задернуты, в углу тлела лампадка, и только этот слабый огонек оживлял полумрак. Девушка лежала на кровати, поджав под себя ноги, и смотрела в потолок невидящим взглядом. Есть не хотелось, говорить ни с кем не хотелось. Весь мир сжался до размеров этой душной комнаты, пропитанной ее собственным стыдом и страхом. А еще — болью. От предательства Кулакова, ее бывшего мужа — Николая, и от невозможности найти ту самую — единственную любовь.
Дверь тихо отворилась. Арина не шелохнулась. В комнату вошла ее мать — женщина уже немолодая, с мягкими, усталыми чертами лица. Она присела на край кровати и положила ладонь на лоб дочери.
— Аринушка, — позвала она негромко. — Что с тобой? Второй день ни ешь, ни выходишь. Уж не заболела ли?
Арина медленно перевела на нее взгляд. Глаза у нее были сухие, красные от бессонницы.
— Хуже, маменька, — ответила она. — От меня один вред для нашей семьи. Одно горе.
Женщина устало и с любовью погладила ее по спутанным волосам.
— Что ты такое говоришь? Какой от тебя вред?
— А такой, — Арина села, обхватив колени руками. — Из-за моего… из-за моего желания близости с мужчиной я чуть не поставила весь род на грань гибели. Разве вы не видите? Отец из-за меня с этим купцом сошелся. Я все слышала, я стояла за шторой. Он ведь из-за меня мог все потерять.
Голос ее сорвался. Она уткнулась лбом в колени и замолчала.
— Полно, полно, — мать привлекла ее к себе. — Все уже уладилось. Отец свое слово сказал, и дело закрыто.
— Ничего не уладилось! — Арина подняла голову, и в глазах ее блеснули слезы. — Во мне-то ничего не изменилось. Я все та же. И усмирить себя я никак не могу.
Она помолчала, потом заговорила быстро, будто признание давно просилось наружу.
— Стоит мне посмотреть на мужчину, как внутри разгорается жгучее желание. Я не могу с собой совладать. Мне хочется почувствовать, каков его уд на ощупь, каков он во мне. И это сильнее меня, маменька. Я пробовала молиться, пробовала гнать эти мысли — ничего не помогает.
Женщина отпрянула. Лицо ее побледнело, она быстро оглянулась на дверь, словно боясь, что их услышат.
— Арина! — прошептала она. — Что ты такое говоришь? Да разве можно вслух…
— А что мне еще делать? — перебила ее дочь. — Молчать? Я молчу второй день, и от этого только хуже.
Мать долго смотрела на нее. Потом вздохнула, покачала головой.
— Запретами тут не поможешь, — тихо сказала она, будто самой себе. — Это у тебя от природы, и молитвой такую натуру не переломишь.
Она взяла руки дочери в свои и заговорила осторожно, взвешивая каждое слово.
— Я постараюсь уговорить Бориса Романовича отправить тебя в столицу. Уж там ты сможешь найти себе любовников по вкусу. Только беречься надо — чтобы не порушить репутацию ни себе, ни им. В столице это будет легче: людей там больше, и наш род там никто не знает. Никто не станет считать, с кем ты и где.
Арина подняла на нее недоверчивый взгляд.
— Вы это серьезно, маменька?
— Серьезно, — ответила женщина, и в голосе ее была твердость, какой дочь давно от нее не слышала. — Лучше уж так, чем ты здесь сгубишь и себя, и отца. Только уговорить его будет непросто.
Она поднялась, оправила платье и направилась к двери. На пороге обернулась.
— А пока — умойся, причешись и выйди к обеду. Нечего лежать, как в склепе.
Дверь закрылась. Арина осталась одна. Но теперь в груди у нее вместо давящей пустоты теплилась робкая надежда, от которой внизу живота снова медленно разливалось знакомое жгучее тепло.
Глава 7
4 января 1860 года
Петербург. Дом семьи Стенбок-Ферморов
Отто фон Бисмарк перечитал статью уже в третий раз за последние дни и отодвинул журнал на край стола. Эта статья стала настоящим «взрывом» перед новым годом, привлекая и своей новизной и содержанием. А главное — она не осталась без ответа. Мужчина покосился на другой журнал, в котором и был тот самый «ответ», выпущенный уже на следующий день. И в обеих статьях фигурировал один человек — молодой провинциал, которого посланник помнил по одной короткой встрече в салоне Елены Павловны — Роман Сергеевич Винокуров. И если вторая статья Отто фон Бисмарка привлекла не особо, то вот первая заставляла его голову работать на полную катушку. Ведь в ней велась речь о реформе по крепостному праву, и рядом с этим делом имя певца, увиденного Бисмарком в первый раз в Мраморном дворце, выглядело чужеродно, как мундир с чужого плеча.
Тогда, в конце декабря, юноша не произвел впечатления человека, которому доверяют государственные дела. Хотя его личный разговор с самим императором Российской империи и вызвал множество пересудов. Бисмарк вспомнил свою встречу с Винокуровым в Михайловском дворце. Юноша тогда говорил о земле, о поместье, о том, что заранее готовит себя к наследству. В этом слышался здравый хозяйский расчет, а не столичное честолюбие. Бисмарку это понравилось. Молодость обыкновенно прожигает отцовское достояние или тратит его на балы и чины, а этот провинциал рассуждал о фундаменте, на котором стоят имения и государства. Запомнился он именно отсутствием ветрености, столь свойственной его возрасту. И видимо, не ему одному. Разговор Винокурова с Александром Вторым с учетом нового знания теперь выглядел совершенно иначе. Если они обсуждали крестьянскую реформу, то юноша стал, желая того или нет, объектом политики. Высокой политики.