— Хорошо, — произнес наконец Александр Николаевич. — Полагаю, на сегодня достаточно.

Он поднялся, давая понять, что аудиенция окончена. Елена Павловна тоже встала. Роман поклонился, развернулся и пошел к двери, а она проводила его долгим взглядом, в котором смешались недавняя обида, любопытство и осторожная, еще не высказанная вслух мысль: похоже, сегодня он все-таки выстоял.

* * *

Тамбов

К городу караван добрался на четвертые сутки после выезда из Воронежа, и к тому времени в Петре Егоровиче кое-что незаметно переменилось.

Арина заметила это раньше, чем он сам, ведь именно такого результата и добивалась еще в Воронеже. Она не спускала с него глаз всю дорогу — осторожно, как глядят на человека, от которого ждут то ли спасения, то ли гибели, и потому ловила каждый взгляд, брошенный в ее сторону. В первый день после выезда из города Петр Егорович вел себя так же, как и до этого. Заботливо, покровительственно, но больше как к дочери. Проверял, хорошо ли она укрыта, не дует ли из щели, не голодна ли. Однако в его взгляде уже стали проскакивать заинтересованные нотки. Иногда он задерживался на ее лице на миг дольше, чем при взгляде на маленькую девочку-подопечную, скользил по шее глазами, по рассыпавшимся из-под платка волосам, и отводил свой взор с тем особым, едва заметным усилием, с каким отводят руку от огня.

Арина это чувствовала кожей. И решила, что нужно продолжить свое «наступление».

В дороге она стала смелее. Когда дилижанс трясло на ухабах и ее бросало на Петра Егоровича, она больше не возвращалась в прежнее положение, а наоборот — прижималась плечом к его плечу, искала его тепла и, замечая его смущение, тихо говорила:

— Простите, Петр Егорович, я все никак не согреюсь. Уж больно холодно в дороге.

Он не отвечал, только подбирался весь, но не отодвигался. И Арина, уловив эту его нерешительность, позволяла себе остаться так, как можно дольше. Ее щека почти касалась его головы, и она слышала, как ровно и глубоко он дышит, стараясь не выдать волнения.

На ночевках она тоже выбирала место поближе к нему. В крестьянских избах, где путников укладывали на лавках и на печи, Арина подгадывала так, чтобы ее тюфяк лежал рядом с его местом. Ссылалась на то, что боится темноты, что на полу дует, что одной ей неспокойно. Скородубов ворчал, но не спорил: перекладывал шинель, уступал место, устраивался так, чтобы не касаться ее, но все равно в течение ночи она перебиралась поближе к мужчине, иногда решаясь закинуть его руку на себя. И просыпались они практически в обнимку, что вызывало у офицера смущение, и в то же время — еще сильнее добавляло его интерес к Арине. Девушка это чувствовала.

Служанка Ирина, кажется, все понимала, но молчала. Она отводила глаза, делала вид, что возится с вещами, и Арина радовалась этому. Будь иначе, и ей пришлось бы серьезно с ней поговорить — чтобы не вмешивалась в ее отношения с офицером.

К Тамбову въехали к вечеру, когда за окнами дилижанса в сумерках уже проступали редкие огни из окон домов и городских фонарей. Арина откинулась спинку дивана в дилижансе, утомленная, но не сонная: напротив, внутри нее все дрожало от предвкушения. Город был больше тех деревень, где они ночевали. Здесь можно было наконец снять приличное жилье, помыться, лечь на чистую постель.

И еще здесь было то, чего она ждала с самого Воронежа: ночь под одной крышей, но уже не на лавке, а в настоящих комнатах. И можно будет продолжить свой натиск на Скородубова, углубить то, что она заронила в нем еще в Воронеже.

Петр Егорович сам занялся обустройством. Он снял меблированную квартиру — две комнаты, одну на себя, другую для Арины. Также в квартире была предусмотрена комната для слуг, где могла разместиться Ирина. Когда они поднялись по скрипучей лестнице, и Арина оглядела свое новое жилище — темные обои, кровать с горой подушек, тяжелые шторы — сердце у нее забилось часто и сильно.

Девушка распорядилась принести горячей воды, вымылась, расчесала волосы, надела чистую сорочку и долго сидела у зеркала, разглядывая свое лицо. Щеки горели, глаза блестели. Она знала, что красива, и теперь хотела, чтобы это увидел и оценил он.

За стеной было тихо. Служанку Арина отослала спать, сказав, что справится сама. И когда в доме все стихло, а за окном завыл ветер, она поднялась с кровати.

Пол был холодным, но она не надела носков — пошла так, босиком, в одной тонкой сорочке, чувствуя, как от каждого шага по телу пробегает дрожь и колышется под сорочкой ее тяжелая грудь. Дверь в комнату Петра Егоровича оказалась не заперта.

Арина остановилась на пороге. Внутри поселился страх. А вдруг он ее прогонит? Вдруг, те ростки отношений, что возникли между ними, мужчина сейчас растопчет самым решительным образом? Но внизу у Арины разгорался пожар, который не раз уже толкал ее на самые безумные поступки. И подавив накативший страх, она осторожно толкнула дверь.

Сын помещика 15 (СИ) - i_002.png

В комнате у офицера было темно. Только шторы не до конца были задернуты, и из окна лился неровный лунный свет. И лишь благодаря нему Арина сумела разглядеть Петра Егоровича. Он лежал под одеялом, отвернувшись к стене. Только поверх одеяла мужчина выпростал руку. Замерев на миг, Арина прикрыла за собой дверь и шагнула к кровати. Под ее ногой скрипнула половица, от чего мужчина заворочался и повернулся. Больше ждать Арина была не в силах. Быстро преодолев оставшиеся метры, она наклонилась к полностью развернувшемуся к ней Скородубову и заткнула пытающийся вырваться у него вопрос своим поцелуем.

* * *

Петербург

Из Зимнего дворца я вышел один, без сопровождающих. Меня больше не вели — и это само по себе уже было ответом на вопрос «поверили мне или нет». Самым красноречивым из всех, что я мог получить сегодня.

Ступени, караул, скрип снега под сапогами. Все это доносилось до меня будто сквозь вату. И только когда я миновал ворота и оказался на набережной, а в лицо дыхнул ветер с Невы — я впервые за утро вдохнул без внутреннего напряжения.

На меня накатило облегчение. Настоящее, глубокое, такое, что хотелось остановиться прямо на тротуаре и постоять, глядя на лед.

Мне удалось. Я сумел доказать императору, что ничего дурного в моих помыслах не было. Что связь с Фаррухом — не измена и не заговор, а дело, в которое я вошел с одной мыслью: не навредить России. Если бы государь мне не поверил, он не отпустил бы меня так легко. Я успел понять, как здесь умеют прощаться, когда тобой недовольны — тихо, вежливо, с двумя сопровождающими до самой двери, за которой уже тебя ждет или карета полиции, или напутствие покинуть столицу в кратчайший срок.

Он поверил. Или, по крайней мере, не увидел во мне врага. А значит, еще не все потеряно. Я все еще на свободе, и реформа моя все еще существует.

Вот только одно не давало покоя: что дальше?

Послушает ли император мой совет — не гнать реформу на всю страну, а обкатать на одной губернии? Или сочтет это слабостью и сделает по-своему? А может, и вовсе решит убрать ее под сукно? Стоит ли мне дальше сидеть над бумагами, ждать новых замечаний, готовить ответы критикам — или все уже кончено и от меня останется только папка, которую могут, как отправить в дело, так и положить в стол до лучших времен?

Я не знал. И, поразмыслив, решил, что вряд ли мне кто-то скажет об этом, даже задай я вопрос напрямую. Надо просто ждать. Ждать, какое решение примет государь. Не навязываться, не лезть с вопросами, не напоминать о себе — во всяком случае, пока что.

А раз так, у меня наконец появилось время и на иные свои проекты, уже личного характера.

Но прежде чем к ним приступить, я решил сделать иное.

Через пятнадцать минут я добрался до телеграфа. Контора была недалеко, на углу, и в этот час внутри почти никого не было — только сонный чиновник за стойкой, да топившаяся печь, от которой шел сухой жар. Я вынул листок и написал коротко, без лишних слов: отцу, в поместье. Спросил, как идут дела с массажным салоном, не случилось ли чего, как здоровье домашних. В самом конце приписал, что жив и что все в порядке. Надо не забывать про родных, итак пишу им крайне редко.