— Поставь послушать! — мрачно сказала она. — Может теситура не моя, другую будешь искать!

— Да твоя там теситура! Теситура-дура! — поморщился Кабан и добавил. — Повезло тебе! Репеич хотел какую-то свою девку сунуть, но она не потянула. Так что давай! Родина тебе доверяет!

— Блин! Нарышкин! — поморщилась Катька. — Родину отменили в девяносто первом! Забудь! А кто с нами поедет? Ты?!

— Да конечно! Поедет Репеич. Я недостоин пока. Я еще сперматазоид. А он уже оплодотворенная яйцеклетка. Так что поедете с Репеичем.

— А это кто, Репеич?

— Ну такой. Лысенький, коренастый. Да видела ты его сто раз.

— С рыжиной?

— Да не! Ну такой. Да он все время с музыкальным театром ездит.

— А! Так это «Гочподи»? — воскликнула Стрельцова. — Фу ты! Что ж ты мне рассказываешь, какой Гочподи? А то я Гочподи не знаю?

Нарышкин беззвучно засмеялся.

— Ну он. Он! — простонал администратор сквозь смех. — «Гочподи»! Надо же придумали!

На глазах Кабана заблестели слезы.

— А почему Рпеич-то? — спросила Катька.

— А вот достебется до тебя — узнаешь. — Кабан ткнул пальцем в скрипучую кнопку японской мыльницы. Магнитофон захрипел, и густой баритон выдал, кося под анекдотического эстонца или финна:

— Песня про ч`айку! Музы-ы-ы-ы-к-к-а Раймонда Паулюса… ха-ха! У меня на жопе двадцать пять прыщей, у меня неправильный обмен вещей…

Парни заржали.

— Это что?! — удивилась Катька. — Это петь?!

— Да нет! Перемотай! Там дальше.

Дальше была экстэзюшная дунцалка с длинными энергичными беками и сексуальным шепотом на переднем плане.

— Давай! — сказала Катька и протянула руку за кассетой. — Попробую. Денег-то дадут или за пожрать?

— Полтинник за выход. Баксами. Нормально. Дорога, кормежка и гостиница за счет фирмы. У вас двадцать концертов. Тысяча зеленью. Дикие деньги. Вернешься — снимешь квартиру. Или там за кого-нибудь выйдешь. Все шансы в твоих руках.

— Хорошо. Ну ладно. Я пойду! — Катька повернулась к будущим партнерам. — Пока, сладкие!

— Завтра в три на репу! Сюда! — сказал на прощание Кабан.

Из офиса Стрельцова направилась в студию, записала там с муками песню «Маменька», главным козырем которой был припев, сдриснутый нагло с песни «Валенки, валенки». И, хотя звуковик скривил от записи лицо, Катька на припев сильно надеялась. И собиралась понести сидюк на «Русское радио».

На следующий день группу действительно собрали. Солиста не было. Пришли косматый гитарист и басист — толстый и мрачный дядька. Пришел клавишник.

— Ну что? Начнем? — сказал Митя и ткнул широко расставленными пальцами в клаву.

— А остальные? — спросила Катька.

— А зачем нам остальные? — поморщился Митяй и включил барабанный сэмпл. — Вот и все! Погнали!

Часа три он терзал Катьку, Леху-гитариста и басиста, имени которого Стрельцова так и не запомнила.

Под конец репы приехал Бамбук с танцорами и незнакомым мальчиком в распахнутой меховой шубке, под которой был белоснежный дырчатый джемперок на голое тело. Это оказался стилист Юлик. Бамбук предложил прогнать отрепетированные треки еще пару раз, протанцевал их вместе с танцорами, Юлик все это терпеливо пронаблюдал, потом они всем кагалом свинтили. 

Турбулентность

Прошло несколько дней.

Ничего особенного не происходило, да и не могло произойти. Что может случиться, когда целыми днями стоишь, склонившись над холстом и — вдыхая испарения разбавителя, дым табака и запах ветра из окна — наваливаешь килограммы краски, пласты краски, в экстатическом танце расплескиваешь цвет, создавая суть и сияние. Хотя на холсте все — сияние. Все — иллюзия или ключ к иллюзии, или окно, через которое можно уйти в и н о й мир. Иногда иллюзия того, что ты можешь уйти в эту иллюзию так же мучительно сильна, как иллюзия того, что ты можешь взять некий предмет из сна — стоит только покрепче сжать руку.

Чтобы верно замесить пространтсво этого и н о г о мира, следует правильно расфокусировать глаза, чтобы все время находиться в неком состоянии, пограничном сну. Быть в сознании, не упуская ни на секунду сладостной умиротворенности этого сна, тянуть этот сон точно карамель, мелодию или нить Ариадны. И перестать быть существенным в этом привычном мире, где варят кофе, покупают билеты и делят имущество. И начать существовать в и н о м мире.

Марго вытерла тыльной стороны ладони лоб и, откинувшись, сощурилась.

Некое ощущение сообщило ей о том, что часть работы — увертюра, что ли — завершена и требует перерыва. Марго встала с колен — это был ее странный способ работать маслом (но что делать — на станке или этюднике, как это полагалось по технологии — ничего не получалось). Город за окном превратился в картинку Питера Брейгеля старшего. Он стал плоским и иллюзорным. Марго повернулась внутрь комнаты. Ее обрадовало и одновременно расстроило то, что никакой разницы между реальностью окна и реальностью начатых холстов она не нашла.

Если сказать, что манера письма Коши была натуралистична и фотографична, то это было бы неправдой — Марго смело отступала от данной ей зрительными рецепторами информации. Натура была скорее поводом и способом передать состояния или впечатления от натуры. Или являлись импровизациями по поводу натуры. Это не был аналитический подход в духе Сезана или Пикассо. Если бы продолжить традицию, то ближе всего Кошиной творческой концепции оказался бы Гоген, Ван Гог и Кандинский. Страсть, пренебрежение пропорциями в пользу впечатлений. Цвет — выражение внутреннего, но не внешнего.

И все-таки мир за окном и мир на холстах были равны в этот момент. Равенство его заключалось в равном эффекте от созерцания того и другого.

Только теперь Марго вспомнила, что еще не завтракала, не умывалась и вообще стоит в майке и в трусах, а на коленке у нее пятно синей «ФЦ», которую не так-то просто отмыть.

Марго переступила начатый холст и, как была в майке и трусах (все равно уже нет ни Ау, ни Лео, а собакам все равно), вышла в коридор. Бронзовая защелка двери приятно щелкнула за спиной. Эта предосторожность не была лишней — собаки не понимали разницы между холстами и полом. Никаго представления о художественной ценности работ Аурелии им не удалось привить. Зато они хорошо знали ценность корма, прогулки и хозяйской ласки, поэтому тотчас выстроились за новой жительницей почетным эскортом.

— Нет-нет-нет! — покачала Марго головой, — Пока не умоюсь, даже и не думайте!

Суки послушно улеглись на подстилку, опустили морды на вытянутые передние лапы.

Марго вошла в бэдрум, повернула кран. Только на первый взгляд вода текла абы как, только на первый взгляд казалось, что ее турбулентность имела неопределенную форму. А через пятнадцать минут, которые Марго потратила на созерцание бьющей в фаянсовую чашу умывальника струю, и еж бы догнал, что эта турбулентность имеет совершенно конкретный ритмический характер, связанный с непрерывным ритмом всей огромной вселенной.

Марго вздохнула и выдавила на зубную щетку белый червячок пасты. И опять залюбовалась тем, как непринужденно и гладко развалилась эта случайная форма на букетиках щетинок — будто йог на матрасе с гвоздями. …а ведь если допустить единство мира в общем и целом, то самые великие изменения могут быть вызваны самам несущественным. Например формой червячка зубной пасты. А кто знает, сколько невидимых волн должны были прокатиться сквозь эту форму, прежде чем совершить толчок, который сдвинет вселенную.

Марго замерла с открытым ртом, не решаясь шевельнуться.

Но ведь на то, чтобы Марго совершила именно это движение, были свои особые причины. Она быстро почистила зубы, прополоскала рот, ощущая, как вода во рту изменяет форму по воле мышц.

Возможно, не стоит брать на себя ответственность за все мироздание? Пусть оно позаботится о себе само — оно уже взрослое.

Марго закрыла воду, сунула щетку в стаканчик и окунула лицо в свежее сухое полотенце. И ей показалось, что все звуки вдруг стали как-то громче обычного. С улицы в приоткрытую форточку донеслись крики арабчат с детской площадки и ритмичный скрип качели. Звук клаксона, тормоза. Чьи-то шаги по тротуару — звонкие весенние шаги.