Иван, кстати, молчал уже какую неделю. Каспарян тушил швейцарский пожар, отбивался от экспертиз, и таксист из Серпухова в его картине мира временно потерял значение. Меня это устраивало целиком, но расслабляться после истории с Зитнером я себе запретил отдельным приказом по организации.

Москва пустила без вопросов. Ориентировка гуляла по Серпухову, а здесь я был обычным мужиком на белой «Киа», каких на любом перекрёстке пруд пруди. Приятно иногда побыть статистикой.

* * *

В приёмной на Тверской снова стояла рабочая тишина. Ещё позавчера здесь жила целая семья: постоянно кто-то был на кухонке, дочка Елены рисовала за столом фломастерами. Теперь всё вернулось на казённые места, и только на шкафу у окна остался приклеенный скотчем рисунок — рыжий кот размером с бегемота. Ройтман его не снял. Я оценил.

— Геннадий. — Он вышел из кабинета сам, пожал руку. — Проходите. Кофе?

— Не откажусь.

Интерфейс тронул его на рукопожатии: ровное глубокое индиго и знакомый вкус чая с лимоном на языке. Внутри у этого человека был порядок. Таких аур я встречал считаное количество.

— Начну с новостей, они хорошие. — Ройтман сел за стол и подвинул мне чашку. — Квартира нашлась. Десять минут пешком отсюда, старый дом, тихий двор, третий этаж. Оформление прошло через людей, которым я доверяю больше, чем себе, фамилия Елены нигде не значится. Вчера вечером они переехали.

— Быстро вы.

— Возраст, Геннадий. В моём возрасте откладывать вредно — можно не успеть. — Он раскрыл ежедневник. — Дальше. Заявление в школу ушло сегодня утром: дочь до конца учебного года переводится на дистанционное обучение, по семейным обстоятельствам, справка приложена. Директор попался понимающий, лишних вопросов не задавал. Со старшим проще: парень взрослый, у него свои планы. Он у меня вчера, между прочим, попросил почитать что-нибудь по семейному праву. Я выдал учебник. Пусть лучше читает, чем сидит и воображает.

— Как они там? Обжились?

— Обживаются. — Ройтман побарабанил пальцами по столу. — Дочь в первый же вечер заняла подоконник, там подоконники широкие, старой постройки. А Елена позвонила мне утром и спросила, можно ли купить и повесить на кухне свои занавески. Представляете? Взрослая женщина спрашивает у адвоката разрешения на занавески. Двадцать лет человек согласовывал каждое движение. Отвыкать она будет дольше, чем разводиться.

— И что вы ей ответили?

— Что в этой квартире она может повесить хоть гамак. — Ройтман полистал ежедневник и остановился на какой-то странице. — Она вчера, к слову, произнесла фразу, которую я себе записал. Цитирую: «Я двадцать лет думала, что тишина в доме бывает только перед грозой. А она, оказывается, бывает просто тишина». Конец цитаты. Я такие вещи коллекционирую, Геннадий. Из них потом складываются лучшие речи в прениях.

— Циничный вы человек, Герман Аркадьевич.

— Я практик. Циники не вешают на шкаф чужих котов.

Крыть было нечем. Кот с бегемотьими габаритами взирал на нас со шкафа и явно чувствовал себя тут хозяином.

— А с разводом что?

— С разводом всё твёрдо, запускаю процедуру на этой неделе. Раздел посчитаем отдельно, и там ей причитается столько, что Олег Константинович сядет, когда увидит цифры. Пока, к сожалению, в переносном смысле. — Он позволил себе половину улыбки и тут же убрал её. — Тридцать пять процентов «Драйв-Сервиса» — совместно нажитое, тут его адвокату крыть нечем. А раздел доли — это оценка, а оценка — это доступ к финансовой документации за все годы. Прокуратура, полагаю, почитает её с интересом. Красота этой конструкции в том, что мы никого никуда не тащим: Елена просто забирает своё, а всё остальное происходит само.

— То есть развод у вас работает как отмычка.

— Развод у меня работает как развод, Геннадий. Отмычкой он становится исключительно по вине запертой двери. — Ройтман поправил очки. — А вот с уголовной частью Елена думает. И знаете, я ей не мешаю.

— Почему? — Я отставил чашку. — Он же ей жизнь в порошок стёр. Заявление лежит, запись лежит, справка из травмпункта лежит. Дави — не хочу.

— Вот именно, Геннадий. Дави не хочу. — Ройтман снял очки и неторопливо протёр их салфеткой. — За сорок лет практики я видел в её положении два сорта женщин. Сломанные и мстительные. Сломанных приходится собирать по частям, а мстительных — держать за локоть, чтобы не подожгли всё вокруг, включая собственных детей. Елена выпала из обеих категорий, что само по себе редкость. Она хочет выйти из этого брака целой. Растоптать мужа — желание отдельное, и его она в себе пока не нашла.

— После всего, что было?

— Двадцать лет, Геннадий. Половина её жизни. Раздавить его — значит расписаться в том, что вся эта половина ушла на чудовище. Психика подобные признания выдаёт по чайной ложке, большими порциями от них ломаются. Торопить бессмысленно и вредно: решение, принятое на качелях, стоит дёшево, а мне в деле нужна её твёрдая рука. Твёрдой она станет, когда качели остановятся сами.

Он говорил ровно, без нажима, и от эта ровность была убедительнее любой проповеди. Я подумал, что из Германа Аркадьевича получился бы страшной силы переговорщик по слияниям. Впрочем, он им, по сути, и работал — только сливались и поглощались у него не компании, а человеческие жизни.

— А если она его в итоге пожалеет?

— Тогда пожалеет с открытыми глазами: с разводом на руках, с деньгами, с детьми и с заявлением в моём сейфе. — Ройтман пожал плечами. — Это её право, и я его обеспечу. Знаете, как я для себя отличаю справедливость от мести? Результат справедливости можно спокойно показать детям. С местью этот фокус обычно не проходит. Елена это чувствует без всяких формулировок, поэтому и думает. Пусть думает. Заявление висит на стене, как ружьё, а висящее ружьё иногда работает лучше выстрелившего.

— Дроздов-то как? Притих?

— Дроздов забаррикадировался за московским адвокатом и передаёт через него сигналы о готовности к конструктивному диалогу. — Ройтман поморщился, как от кислого. — Перевожу на русский: протрезвел, оценил перспективы и пробует купить тишину. Рано ему. Пусть дозреет.

* * *

Кофе закончился, дело Елены тоже. Я покрутил пустую чашку и решил, что изящнее подводки уже не придумаю.

— Герман Аркадьевич. У меня вопрос не по делу. Личный.

— Слушаю.

— У меня есть носитель с информацией. Очень важной. Настолько важной, что дома я её больше держать не хочу, а банку доверить не могу. Мне нужно место, где она полежит — тихо и долго. И чтобы доступ был только у меня.

Ройтман посмотрел на меня поверх очков. Смотрел долго, секунд пять, и в его индиго за это время не шевельнулось ничего — так ровно светит хороший прибор.

— Геннадий, — сказал он наконец. — Я к своим клиентам отношусь щепетильно. Настолько щепетильно, что коллеги считают это старомодным чудачеством. Если вам нужно оставить вещь или информацию так, чтобы она никуда не делась и чтобы никто, кроме вас, к ней не прикоснулся, — можете рассчитывать на меня на двести процентов. — Он выдержал паузу и добавил: — Содержимое меня не интересует. Больше того, прошу вас о нём не рассказывать. Мне спокойнее не знать, вам спокойнее не говорить.

Этого заверения хватало с запасом. Максу Викторову похожие слова произносили люди из фирм с вековой историей, и стоили те слова тысячи долларов в час, а верил я им примерно наполовину. Сухому старику с Тверской я поверил сразу и целиком. Объяснить такое с точки зрения финансового анализа я не брался.

Я достал флешку и положил на стол.

Дальше пошла процедура, на которую стоило продавать билеты. Ройтман извлёк из ящика конверт плотной бумаги и опустил в него флешку. Клапан заклеил, разгладил костяшкой пальца. Потом развернул конверт ко мне.

— Распишитесь поперёк клапана. Дважды, в разных местах.

Я расписался. Он поставил рядом свою подпись — мелкую и колючую, потом накрыл все росчерки полосой прозрачного скотча.