— Как поживает наша хозяйка фермы? — сказал он. Между ними существовало молчаливое согласие: то, что она управляется с фермой в одиночку, — уже само по себе почти анекдот. Наверное, так оно и есть.
— Да вот, поживаю, худо-бедно, — ответила она.
Дебби и Мишель удалились к себе в комнату. Либби недовольно сопела на диване. Через пару недель после его прошлого визита у них на ферме устроили аукцион, и Дэи из окошка смотрели, как соседи по дешевке скупают необходимое в хозяйстве оборудование. Мишель и Дебби распереживались, увидев одноклассниц — сестер Бойлер: те разгуливали с родителями, как на пикнике, и всюду совали нос. «Почему мы не можем выйти на улицу?» — ныли они, сердились и умоляли, поглядывая, как сестрицы Бойлер по очереди катаются на качелях — может, уже и качели проданы?! Пэтти повторяла: «Среди тех людей за окном у нас друзей нет». Люди, которые присылали ей на Рождество поздравительные открытки, сейчас ощупывали ее дрель, точильный станок, все ее инструменты, даже половину цены предлагая неохотно. Верн Ивли забрал ту самую сеялку, которая когда-то так его раздражала, снизив первоначально заявленную цену. Безжалостный поступок. Через неделю она столкнулась с ним в магазине, куда заехала за кормами, — он отвернулся, затылок от стыда порозовел. Она подошла к нему сзади и прямо в ухо укоризненно пощелкала языком: ай-я-яй.
— Как тут у тебя вкусно пахнет, — почти с возмущением произнес Лен. — Кое-кто славно позавтракал!
— Блинами, — кивнула она.
«Только, пожалуйста, не заставляй меня спрашивать, почему ты здесь. Пожалуйста, хоть раз скажи сам, зачем ты приехал».
— Не возражаешь, если я присяду? — спросил он, присаживаясь на краешек дивана рядом с Либби. — Это кто? — спросил он, внимательно на нее глядя. Он раз десять видел девочек, но никогда толком не мог определить, кто есть кто, и даже не пытался запомнить. А однажды назвал Мишель «Сьюзан».
— Это Либби.
— У нее такие же рыжие волосы, как у мамы.
Да, такие же. Но она не могла заставить себя сказать это вслух. Чем дольше Лен не переходил к теме своего визита, тем тревожнее ей становилось. Даже спина взмокла.
— Рыжие волосы у вас от ирландских предков? Вы родом из Ирландии?
— Нет, из Германии. Моя девичья фамилия Краузе.
— Надо же, как забавно. Потому что «краус» означает кудрявый, а не рыжий. У вас ведь ни у кого не вьются волосы. Они скорее волнистые. А у меня тоже немецкие корни.
Такой разговор происходил между ними и раньше, он всегда развивался в одном из двух возможных направлений. При другом повороте беседы Лен говорил: забавно, что ее девичья фамилия Краузе, потому что так называется компания по производству сельскохозяйственной техники и инвентаря, и очень жаль, что она не родственница. Но и в том и в этом случае она испытывала страшное напряжение.
— Итак, — наконец сдалась она, — что-то случилось?
Лен, казалось, жалел, что она перешла к сути дела. Он нахмурился, будто посчитал, что она повела себя бестактно.
— Раз уж ты сама об этом заговорила… Боюсь, случилось нечто очень серьезное. Я решил приехать, чтобы сказать тебе об этом лично. Может, где-нибудь уединимся? — Он кивнул в сторону Либби, делая большие глаза. — Хочешь, пойдем к тебе в комнату или еще куда-нибудь? — У Лена имелось брюшко, круглое, как в начале беременности. Нет, уединяться с ним совсем не хотелось — ни у себя в комнате, ни в каком бы то ни было другом месте.
— Либби, пойди-ка глянь, что там делают девочки, хорошо? Мне нужно поговорить с мистером Вернером.
Либби вздохнула и медленно сползла с дивана: сначала ноги, потом попа, потом спина — словно клей из тюбика. Оказавшись на полу, несколько раз старательно перекатилась, немного проползла и наконец встала на ноги и потопала по коридору.
Пэтти и Лен посмотрели друг на друга, он вытянул губы дудочкой и покивал:
— Ферму собираются объявить банкротом и пустить с молотка.
У нее все сжалось внутри. Но нет, она не будет лить слезы перед этим человеком.
— Что мы можем сделать?
— Мы-ы-ы… Боюсь, у нас нет вариантов. Я и так полгода их придерживал, но больше не могу этого делать, потому что рискую потерять работу. Хозяйка фермы… — Он улыбнулся и сжал ей коленку. Захотелось вцепиться ему в лицо. В комнате девочек заскрипел матрац — это Дебби прыгает на кровати — ее любимое занятие, — потом она начнет перепрыгивать с одной кровати на другую.
— Пэтти, этот вопрос можно решить только при помощи денег. Срочно. Если, конечно, ты хочешь сохранить ферму. Возьми в долг, проси милостыню, укради, в конце концов. Слушай, времени для гордости не осталось. Поэтому реши, нужна ли тебе эта ферма?
Матрацы заскрипели сильнее. У Пэтти в животе перевернулась съеденная на завтрак яичница. Лен продолжал плотоядно улыбаться.
Либби Дэй
Наши дни
После того как моей матери снесли часть черепа выстрелами из ружья, а тело топором почти разрубили надвое, жители Киннаки начали задаваться вопросом, а не занималась ли она проституцией. Сначала это были только вопросы, затем предположения, а позже об этом говорили уже почти определенно. Люди припоминали, что по ночам у дома видели машины. И на мужчин-то она смотрела, как шлюха. А Верн Ивли в таких случаях всегда замечал, что в восемьдесят втором Пэтти, кажется, даже продала сеялку (будто этот факт доказывает, что она торговала собственным телом!).
Конечно, кого винить, если не жертву! Слухи обрастали новыми подробностями и становились все реальнее: у каждого непременно находился друг, у которого был двоюродный брат, а у того приятель, который и спал с моей матерью. У каждого имелось хотя бы незначительное пикантное доказательство: рассказывали о родинке на бедре, о шраме на правой ягодице. Вряд ли эти истории соответствовали действительности, но с уверенностью я утверждать не могу, как не могу с уверенностью говорить об очень многих событиях своего детства. Многое ли человек помнит из того времени, когда ему было семь лет? На фотографиях мама не похожа на неразборчивую в связях развратницу. На юношеских снимках она — воплощение привлекательности; забранные в пышный хвост рыжие волосы фейерверком рассыпаются по спине и плечам. Такие обычно напоминают соседскую девочку, которую родители иногда просят посидеть с детьми, — детям она всегда нравится. После двадцати, когда за нее цепляется сначала один ребенок, потом карабкается второй, а потом и все четверо, улыбка становится шире, но она какая-то затравленная; и на всех снимках мать как будто отстраняется от одного из нас. Как будто мы все время держим ее на осадном положении. Одним своим количеством. Но когда ей исполнилось тридцать, фотографий резко поубавилось. На немногих имеющихся она послушно улыбается в объектив, но это та самая улыбка, которая после вспышки тут же гаснет. Я много лет не разглядывала эти снимки, хотя когда-то не могла от них оторваться: изучала мамину одежду, выражение лица, все, что было на заднем плане. Чья там рука у нее на плече? Где это она? По какому случаю фотографировалась? Но однажды, еще подростком, я вдруг убрала их подальше вместе со всеми остальными вещами из того времени.
И вот теперь я виновато стояла перед сгорбившейся под лестницей пирамидой коробок, собираясь с силами, чтобы заново узнать собственную семью. Записка Мишель, которую я понесла в Клуб, первой попалась под руку, когда, не в силах открыть коробки, я пошарила в уголке той, где ослабла бечевка, — жалкая попытка спрятать голову в песок. Нет, так дело не пойдет, — если я все-таки решилась взвалить на себя эту ношу, если действительно собралась размышлять над убийствами в моей семье после стольких лет, когда я тщательно обходила эту тему стороной, я должна научиться смотреть на вещи из дома моего детства без паники и ужаса: вот наш старый металлический венчик для взбивания яиц — его звук напоминал звон колокольчика на санной упряжке, если провернуть его быстро-быстро; вот погнутые ножи и кривые вилки, которые побывали в наших ртах; несколько книжек-раскрасок — с аккуратной рамочкой, нарисованной цветными карандашами, если это раскраска Мишель, с нетерпеливыми закорючками — на моей. Посмотреть на все как на обычные предметы.