Здесь, наоборот, вежливость составляет как бы неотъемлемую принадлежность каждой личности. Она гармонирует одинаково и с праздничным и с будничным костюмом, в ней нет ни приторности, ни пересола, и она нравится.
Приглашение Сиди-Брахима поразило меня своею неожиданностью.
Прежде всего, ни в Европе, ни в алжирском Телле никто не подумал бы устраивать пикник в подобную погоду. Небо имеет грозный вид. Сине-багровые тучи, толпясь, разрываясь на части и клубясь одна вокруг другой, бегут по всем направлениям. Буйные ветры гоняют их в вышине и, занятые своею игрою; не спускаются на землю, где царит полная тишина и верхушки финиковых пальм кажутся застывшими в воздухе.
Но вот крупные теплые капли начинают падать с неба. О, какое счастье! В этой пустыне, вечно горящей неутолимою жаждою, задернутое тучами небо и немного влаги в воздухе заставляют распускаться саму душу.
После десяти дней болезни, проведенных мною лежа на циновке, я еле волочу ноги. Однако, я принимаю приглашение.
Сад Сиди-Брахима расположен у подножия высоких домов ксара, на покатом склоне. Дикий виноград карабкается по стволам финиковых пальм и путается между серыми ветвями смоковниц. Две молодые ручные газели играют под листвою, гоняясь друг за дружкою и перескакивая через поросшие мятою сегии.
На верхней террасе разостланы ковры.
Вокруг Сиди-Брахима, облокотившегося на подушку, расположились некоторые из родственников и близких друзей.
Вот талеб Ахмед, ходжа, т. е. секретарь зауйи. Высокого роста, с заметным приливом негрской крови под лоснящеюся кожею, он производит впечатление человека умного и наблюдательного.
Его предшественник Си-Мохамед, чистокровный бербер с широким и бледным лицом и редкою русою бородою, был одно время в опале. Но его присутствие в числе приглашенных показывает, что он снова входит в милость.
Сиди-Мохамед-Ларедж, полулежа, задумчиво перебирает пальцами арабески ковра. Судя по устремленным куда-то вдаль глазам и блуждающей на губах улыбке, этот мечтатель и артист по натуре отсутствует сейчас где-то далеко и смотрит на что-то сквозь розовые очки.
Совсем иное впечатление производит Сиди-Амбарек, дядя Сиди-Брахима со стороны матери. В тонких чертах его бронзового лица и во взгляде читаются страсти, не любящие ожиданий, быстрая решимость и наивная гордость декоративного араба, созданного для парадов и декораций, — тип, хорошо известный в Алжире, в передних бюро и на террасах кафе. Это буйная голова во всей семье; у него было много приключений, очень похожих одно на другое…
В саду рабы приготовляют маленькие и низкие столики и блюда, покрытые высокими соломенными колпаками, выкрашенными в яркую краску.
Само собой разумеется, что разговор вертится вокруг событий в Марокко, Тафилала; вспоминаются ненавистные имена Бу-Хамары и Бу-Амамы.
Но сегодня Сиди-Брахим не получил дурных вестей, а потому все веселы. Смеются, рассказывают анекдоты с тою безупречною опрятностью языка, какую соблюдают родовитые мусульмане, особенно между близкими.
Среди финиковых пальм, с которых дождь смыл пыльный налет и которые синеют под мрачным небом, веселый народ ласточек носится взад и вперед с звонким щебетанием и криками.
— Вот оно, ласточье джемаа (собрание), — говорит та-леб Ахмед. — Они слетаются сюда для того, чтобы решать дела своего племени. Эти маленькие существа, немногим больше мухи, шумят не хуже ста дуи-мения, говорящих все в одно время.
Степенные марабу смеются над этой удачною шуткой над их беспокойными соседями.
Ручные газели приближаются к гостям, играют с ними, делая вид, что хотят ударить головою и затем быстро бросаясь назад.
После ужина — чай, вечный чай, который с торжественными жестами начинает приготовлять Сиди-Амбарек, так как эту церемонию может выполнять только мужчина и при том свободный.
С наступлением сумерек мы подымаемся, ибо приближается время вечерней молитвы.
В тени ксара марабу с медленными поклонами расходятся в разные стороны.
Унося с собою воспоминания об этом восточном ужине на террасе сада, я думаю о длинном ряде поколений марабу Кенадзы, которые приходили сюда в пасмурные дни.
Все это были одни и те же удовольствия, одни и те же ощущения, одни и те же слова…
МЯТЕЖНИЦА
Сегодня, после пятничной молитвы, я нахожу весь ксар в волнении: повесилась молодая женщина, белая мусульманка.
Я смешиваюсь с толпою, собравшеюся у дома покойной, откуда доносится громкий плач и причитания женщин.
Я навожу справки, стараюсь представить в своем воображении драму и проникнуть в ее причины… Она не ладила со своими родными, говорят мне, ей некому было пожаловаться; ее муж Хамму-Хасин не слушался ее. Он хотел укротить ее побоями.
Много раз убегала она к брату, но тот снова возвращал ее к мужу. Ей мешали идти и просить защиты у кади или у Сиди-Брахима. Она была раба, более раба, чем негритянки, потому что она страдала от своего рабства.
Наконец, после долгих протестов маленькая дикая бедуинка затихла. Все решили, что она смирилась, не зная того, что в нее влилось новое странное и сильное чувство моральной свободы.
В один вечер, когда все были в мечети, она собрала свои силы для побега. Она встала на свои маленькие ножки, закинула шелковый пояс и поднялась на нем выше условий своей тяжелой и унизительной жизни. Она не проронила на прощанье никому ни единого слова.
Народ с ужасом отвернулся от той, которая забыла долг жизни. Но ученые сжалились над Амбаркою и приходят молиться у ее тела, которое старухи обмыли и зашили в уравнивающий всех мусульманский саван.
Застывший труп лежит на циновке посреди двора.
Плач женщин прекратился. С их уходом во дворе наступила торжественная тишина. Слышатся только печальные голоса мужчин, нараспев читающих главу Корана «Я-син» с молитвами по усопшем.
Голоса повышаются и переходят в грустное пение — это поют погребальную песнь — «Борда».
Покойницу кладут на похоронные носилки из неотесанных жердей и покрывают большим красным покрывалом. Несколько минут сосредоточенного молчания. Затем четыре человека поднимают носилки на плечи, и печальная процессия направляется к кладбищу.
Здесь носилки ставят на песок, и все присутствующие становятся полукругом лицом к Мекке, чтобы совершить последнюю молитву за Амбарку.
На могильный холмик, который ветер начинает уже разносить по песчинкам, садят три пальмы; они засохнут к вечеру этого же дня.
Грубый и некрасивый Хамму-Хасин расстилает на землю красный ситцевый платок и кладет на него сушеные фиги и пресные лепешки, — это «садака», подаяние бедным в память усопшей, заменяющее собою венки и букеты.
Вот и конец. Мы расходимся в разные стороны.
Старые ученые не провожали самоубийцу. Только молодые студенты молились за нее, потому что молодость сердцем угадывает то, что большая часть людей забывает в зрелые годы.
Как редки те, у кого душа перерастает тело! Обыкновенно такой рост останавливается очень рано.
Во время погребения один из присутствовавших сказал мне: «Она была несчастна!» Вероятно, он не знал, что такое несчастье. Когда люди поняли, что значит страдание, они становятся жестокими. Они не сожалеют, а осуждают. Однако, мне кажется, что от поры до времени сердце все же должно открываться.
Были ученые, которые не переставали обогащать себя знаниями до последних дней. Почему же то, что возможно для ума, невозможно для чувства? С тех пор, как я живу в этой зауйе, под сенью ислама, с тех пор, как я страдаю лихорадкою и по своей доброй воле живу одиноко, — я с ужасом вспоминаю некоторые часы моего бурного прошлого, и мои чувства становятся более утонченными. После этого одиночества, если я вернусь к жизни, которая уходит, я пойму любовь и лучше и глубже.
СУДАНСКИЙ ПРАЗДНИК
Четыре часа пополудни. Сирокко утихает, наконец, переходя в слабый восточный ветерок. Становится легче дышать. С разных сторон слышится скрип и хлопанье дверей. Ксурийцы и марабу показываются на улице, покрытой слоем нанесенной ветром пыли. Серые тучи последней тянутся еще по горизонту.