Низенькая каменная ступенька ведет во вторую, несколько приподнятую половину зала, устланную рабатскими коврами и белыми шерстяными матрацами.

Под черными балками потолка, перевитыми выкрашенным в красный и зеленый цвет камышом, вдоль стен идет крупная надпись киноварью «эль афия эль бакия», т. е. «вечное здоровье».

В маленьких нишах, на этажерках и на больших сундуках с потемневшею позолотою лежат груды самых разнообразных предметов — арабские книги, кухонная посуда, одежды, принадлежности седловки, оружие, музыкальные инструменты и т. д. и т. д.

Я сажусь у решетчатого окна, выходящего на развалины каких-то больших и в свое время служивших кому-то жилищем зданий.

Фараджи и его брат Хадду зажигают во дворе костер из сухих пальм.

Си-Эль-Мадани, помимо моей просьбы, начинает объяснять мне причины, почему негр передал мне приглашение в столь таинственной форме.

— Ты знаешь, Си-Махмуд, что обычай и приличие требуют того, чтобы наши родители и наши старшие не знали или, по крайней мере, могли делать вид, что ничего не знают о наших развлечениях. Мы собираемся здесь, чтобы провести несколько часов, веселя наши сердца музыкою, чтением вслух произведений наших классиков и дружескою беседой. О том, что происходит здесь, не должен знать никто, кроме Бога и нас… Иначе, как бы ни были невинны наши удовольствия, нам будет страшно стыдно, и мы подвергнемся весьма серьезным упрекам. Вот почему я избрал это помещение, единственное из всех построек, унаследованных мною от моего предка Сиди-Бу-Медина, еще кое-как сохранившее свой обитаемый вид. Сюда никто не приходит для того, чтобы председательствовать на наших собраниях и преподавать нам советы.

Собрание проходит в разговорах. Для того, чтобы сильнее подчеркнуть непринужденность таких бесед, один из ученых мусульман, после наших взаимных представлений, снова взял в руки свою работу и начал подбирать шелк к белой гандуре, которую он вышивал нежными рисунками.

Между мароккскими студентами такие работы по вышиванию тканей в большом почете. Они служат доказательством вкуса, и ими не стыдно заниматься даже на виду у всех.

Эль-Мадани берет трехструнную гитару и начинает напевать старинную андалузскую песенку. Его двоюродный брат Мулей-Идрис, болезненный юноша с желтым лицом, тихонько аккомпанирует ему на тамбурине. Но на красавца Хамиана Абд-Эль-Джебара музыка нагоняет зевоту. Улегшись во всю длину на ковре, он потягивается и расправляет свои сухие мускулы наездника, которого бездействие томит.

Я, в свою очередь, начинаю думать о том, что именно представляет собою жизнь этих мусульманских студентов.

С одной стороны — долгие годы занятий схоластическими науками в голых стенах полутемной мечети и подвиги благочестия, доходящие у большинства молодежи, числящейся уже членами тайных обществ, до ежедневного экстаза; а с другой — наивная веселость и молодая страсть, толкающая их на сложные и опасные приключения. Почти монастырская жизнь их весьма сильно благоприятствует развитию извращенности, и таковая действительно существует.

Но в один прекрасный день, всецело подчиняясь родительской власти, мароккский студент женится, и тогда в его жизни наступает перемена. Вместе с мечтами и науками он кладет на полку забвения и свою кошачью мораль студенческих лет. Вступая в общество, он перенимает корректные манеры людей своего круга и надевает на свое лицо маску внушительности и бесстрастия.

Достаточно иногда нескольких месяцев, чтобы такая перемена начала проникать в самую глубь характера молодых мусульманских ученых. Сделавшись марабу или же занимаясь другими делами, они, как люди высшего сословия, начинают заседать в джемаа, решать общественные вопросы, отправляются в путешествия по мусульманским странам и т. д.

Когда же впоследствии нынешние студенты, певцы и декламаторы стихов, сами окажутся в положении отцов своих достигших учебного возраста детей, — они беспощадно будут подвергать их тем же ограничениям, на которые жалуются теперь в своих интимных беседах. А их сыновья, в свою очередь, будут сходиться для запретных развлечений, если не в этом, то в еще менее уцелевшем здании…

Время идет незаметно. Убаюкиваемая грустными звуками старинных инструментов, я смотрю на ползущие по стенам красные буквы религиозного изречения. При изменяющемся свете дня их арабески все более и более погружаются в тень. Вот так, кажется мне, и при закатывающемся солнце ислама уходит в темноту вечности и освещавшийся им мусульманский мир. Без стонов, без конвульсий, даже без содроганий расстается он с когда-то бурною жизнью. Его агония будет длиться еще долгое время, но конец ее известен.

ЧУДО ПУСТЫНИ

Последние дни обитатели зауйи и ксара находились в сильном горе. Шайка арабов и берберов Аит-Хехбаша совершила набег на пастбища Кенадзы и угнала большое стадо животных. На добровольное возвращение его никто не рассчитывал. Это было бы чудом, на которое разбойники пустыни мало способны.

Но вот сегодня, сидя перед закатом солнца на террасе, я слышу вдруг пронзительный, полный недоумения и радости крик: «Харраг! Харраг!»

В ту же минуту, точно по набатному колоколу, уже собиравшиеся ко сну жители ксара, мужчины, женщины и дети, не обращая внимания на свой костюм, высыпают на улицу, всматриваются в пустыню и затем с взволнованными и радостными лицами толпами бегут к зауйе, где рабы, в свою очередь, успели уже доложить о событии совершавшему вечернюю молитву марабу.

В это время с западной стороны пустыни к зауйе все ближе и ближе подвигается облако пыли, из которого слышатся самые разнообразные голоса почуявших дом животных. Считавшийся погибшим харраг действительно возвращался.

Это чудо совершилось благодаря одному из братьев ордена Циания, Мулею-Ахмеду.

Захватив скот у Кенадзы, разбойники угнали его на запад, в район, подведомственный Мулею-Ахмеду. Последний сейчас же пригласил к себе главарей шайки и начал доказывать им, какой смертельный грех взяли они на свою душу. «Вы не только осквернили священную землю зауйи, — говорил им красноречивый Мулей-Ахмед, — но вы ограбили имущество, принадлежащее бедным, сиротам и путешественникам. Если вы хотите, чтобы Господь и Сиди-М’хамед-Бен-Бу-Циан оказали вам свою милость, немедленно возвратите ограбленное».

Разбойники поколебались некоторое время, а затем, выбрав из своей среды бербера Эль-Хасани, поручили ему отвести харраг в Кенадзу и испросить у Сиди-Брахима прощение всем участникам грабежа.

Я хочу присутствовать при сцене этого прощения и поэтому спускаюсь вниз вслед за марабу.

Черные козы наполнили уже двор. Обезумев, они толпятся, скачут друг на друга, спасаясь даже в лошадиные кормушки. Три сильно вооруженных пеших раба погоняют их.

Сам Эль-Хасани, подъехав на худой серой лошади, сошел с нее у главных ворот.

Сиди-Брахим, опираясь на плечо маленького Месауда, медленно и с трудом пробирается через толпящихся животных.

— Привет вам, сыновья мои! Да вознаградит вас Всевышний за доброе дело, которое вы только что совершили!

Взволнованные этими словами разбойники набожно целуют одежды и руки марабу, который в свою очередь обнимает и целует их…

Чудная, но точно уже виденная где-то картина!

НЕВОЛЬНЫЕ СВИДЕТЕЛИ

Я возвращалась с прогулки к солончакам по дороге из Бу-Дниба. Моими спутниками были кочевник Маамар-улд-Каддур и один наездник из Бехара, прибывшие в Кенадзу в качестве паломников. Душная лунная ночь наполняла сон садов тяжелой истомой. Легкий шорох, как счастливый вздох побежденной женщины, слышался иногда в тишине. Это жизнь прорывалась через поры земли и растений.

Мы ехали молча, и наши лошади бесшумно ступали по мягкому песку. В одной узенькой улице, между двумя глиняными стенами, они остановились сами собою, чтобы напиться воды из сегии.

В эту минуту наездник коснулся моего плеча и показал головою в сад, где под пальмою, совсем близко друг к другу, стояли кочевник и ксурианка.