Ее жизнь была коротка, но она успела выжать из этой виноградины все соки до последней капли.
С того места, на котором пишу я эти строки в Нефте, на границе Сахары, мне виден путь, ведущий через пылающие зноем солончаки из Шота в Элуэд, где когда-то жила Изабелла.
С грустью смотрю я в ту сторону, и невольно в моем воображении рисуется высокий и стройный юноша-араб с типичным лицом русской девушки и детскою улыбкою, бешено мчащийся на своем славном белом жеребце из породы тех, что составляют гордость Суфа[6].
«Я не сочиняла себе идеала, а отправилась на разведку…»
Вот основная нота всей жизни Изабеллы Эбергардт.
Эти слова снова заставляют нас вспомнить другого духовного кочевника — Марию Башкирцеву, которая так же полагала, что для ее «моральной гигиены» необходим «внутренний озноб», и которая так же вечно стремилась к открытию новых горизонтов. Подобное состояние гораздо правильнее назвать неутомимою жаждою души, чем непоседливостью.
Оставленные обеими русскими женщинами труды не относятся ни к разряду тех, к которым можно было бы обращаться за справками, ни к категории чисто художественных произведений. Они представляют собою своего рода исповедь, зеркало души или, по счастливому выражению Маллока — человеческий документ, раскрывающий перед нами окрашенный во все цвета радуги мир по мере того, как он профильтровывается через простой и искренний ум и кристально чистую душу писателя.
Часть I
ПОСМЕРТНЫЕ ЗАПИСКИ ИЗАБЕЛЛЫ ЭБЕРГАРДТ
В АИН-СЭФРЕ
Май, 1904
Я покинула Аин-Сэфру в прошлом году при первом дыхании зимы. Караваны пушистых облаков начинали уже странствовать по прозрачному небу. Сердитые ветры срывались с плоскогорий, подымали столбы серой пыли и с шумом опрокидывали их на оголившиеся деревья. Малолюдная и точно съежившаяся от холода, она казалась мне тогда угрюмою и некрасивою. Но сейчас, в задумчивом сиянии летнего дня, я вижу ее совсем иною.
Я с удовольствием смотрю на пышный наряд ее садов, на погруженный в дремотное молчание ксар[7] и на окружающие его куббы[8] святых марабу. Сотни лет стоят они неподвижно на своих постах, как верные часовые, охраняя небольшое селение, приютившееся в песчаной долине, на побережье высохшего моря Сахары. Вот куббы покровителя Аин-Сэфры, Сиди-Бу-Тиля. Там покоится эмир святого воинства ислама, Сиди-Джилани. Еще далее вкушает вечный мир покровитель верблюдов и кочевников Сиди-Сахин…
Особенными глазами смотрю я на Аин-Сэфру еще и по другим причинам. Я приехала сюда, крайне утомленная и измученная последними месяцами моего существования в Алжире, и я не вернусь в этот город. Мой дальнейший путь лежит в противоположную сторону, — туда, на великий Юг, в глубь еще мало кому известной пустыни.
Я поселилась здесь в маленькой временной квартирке и живу в одиночестве. Большую часть дня я провожу в садах, целыми часами лежа на спине и наслаждаясь этою неподвижностью. Теплый воздух напоен смолистым запахом тополей и опьяняющим ароматом акаций. В темной листве смоковниц жужжат мириады золотистых мух. Ветви финиковых пальм плавают по темно-синему фону неба взад и вперед, точно снасти тихо покачивающегося на волнах корабля.
Безмолвие и покой, царствующие в этих садах, действуют на меня умиротворяющим образом. Я чувствую, что все то, что волновало меня, причиняло мне тяжелые страдания, наполняло мой мозг черными думами, — словом, все то, что составляло мое горе, мой «кафар», с каждым днем уходит от меня. Моя душа становится более здоровою и наивно открытою радостям жизни… Я начинаю чувствовать над собою солнце, и меня манит путь…
БАЗАР
Уже в воскресенье вечером на всех холмах, по всем тропинкам, ведущим в Аин-Сэфру, начинают показываться люди, кто на лошади, кто на муле, кто пешком, погоняя впереди себя маленького, быстро семенящего ослика или тяжелого верблюда, поминутно вытягивающего шею и своею отвислою губою старающегося захватить кустик зеленой альфы. Это кочевники племен амур и бени-гил идут сюда на большой понедельничный базар.
В жизни араба, а особенно араба-кочевника, базар играет важную роль. Здесь люди сходятся вместе, узнают новости, обсуждают дела. Здесь же они находят возможность заработать и нужную им копейку.
С самого рассвета на большом плацу между селением и кавалерийскими казармами собирается шумная толпа, которая будет расти до двенадцати часов дня.
Верблюды с глухим ревом становятся на колени. Привязанные к жидким акациям жеребцы бьют копытами землю, подымаются на дыбы и ржут, завидя кобылиц. Люди волнуются и кричат. Шум усиливается блеянием привязанных друг к дружке за шею овец и мычанием маленьких, как телята, черных бычков и коров.
На земле в живописном беспорядке свалены товары Юга: сильно пахнущие жирным потом овчины, большие ноздреватые куски неочищенной соли, наполненные кислым молоком козьи бурдюки, масло, смола туи, плетеные из альфы корзинки, ярких цветов одеяла, новые, еще не обмятые бурнусы, лошадиные подковы, глиняные кувшины, волосяные веревки, седла и т. п.
Среди всего этого хаоса выставленных для продажи предметов расхаживают амуры и бени-гилы с целым арсеналом оружия и патронов за поясом. Одеты они в лохмотья, но какая гордая осанка, какие головы под широкими тюрбанами, какие профили хищных птиц с крючковатыми носами и блестящими глазами!
Целою толпою вваливаются они в лавку и начинают бесконечный торг, крик и шум.
На базаре из-за малейшего пустяка вспыхивает ссора, и кочевники сейчас же хватаются за свои кумии (кривые кинжалы). Но на французской территории они опасаются давать волю рукам и ограничиваются угрозами и эпическою бранью:
«Погоди, сын неверного, дитя греха! Здесь мы размякли, стали похожими на женщин, потому что едим белый хлеб и пьем текучую воду. Погоди, когда мы перекочуем за Фортану и напьемся воды из редира[9] — ты узнаешь тогда, мужчины ли мы!..»
К вечеру базар опустел. Шум утих. Я иду по единственной арабской улице. На скамейках и циновках перед домами много знакомых лиц.
Обмениваясь с ними дружескими приветствиями, я в то же время с удовольствием думаю о том, что завтра на заре я уеду отсюда и покину всех и все, что мне так нравится сегодня.
Но кто, кроме кочевника и путешественника, поймет эту двойную радость?
С сердцем, еще полным более сильных ощущений, я говорю себе, что любовь — это тревога, и что нужно любить покидать, ибо и люди и вещи обладают лишь преходящею красотою…
У железной решетки окна одной из мавританских кофеен собирается толпа. Изнутри слышатся звуки свирели, и я направляюсь в кофейню. Эта музыка будет убаюкивать мои грезы, а, главное, избавит меня от необходимости разговаривать.
МАВРИТАНСКАЯ КОФЕЙНЯ
Квадратный зал, выкрашенный светло-голубою краскою с розовыми каемками. Направо в углу закоптелый «удяк», т. е. железный очаг для приготовления чая и кофе. На деревянных полках чашки, стаканы и подносы. Деревянные скамьи и длинные, окованные жестью столы загромождают большую часть зала. Вот и вся обстановка маленькой кофейни, посещаемой марокканцами и кочевниками.
Публика сидит здесь вплотную. Среди арабов в бурнусах и хаиках землистого цвета виднеется несколько спаи-сов и «мохацни», т. е. туземных кавалеристов.
Облокотись кто на стол, а кто на собственные колени, все внимательно смотрят вглубь зала, на сидящих там музыкантов.
Эти последние — кочевники бени-гилы из Шот-Тигри.
Одетые в красные лохмотья и сандалии, они очень мало походят на певцов и музыкантов алжирского плоскогорья, старающихся подражать в своих костюмах ученым и носящих вышитые арабские жилеты и шелковые шнурки на тюрбане.