Си-Шедли было двадцать пять лет. Он успел уже насладиться радостями жизни до пресыщения, но до сих пор не подозревал еще, что любовь может быть так сильна, что она в состоянии изменить вид вселенной.
Каждый вечер, когда он отправлялся в Хальфауин, ликующая природа устраивала ему настоящий праздник. Каждое утро, когда, усталый и счастливый своею усталостью, шел он на купанье, ему казалось, что сквозь разорвавшуюся завесу небо сыплет на землю лепестки жасмина… Даже перед молитвою он чувствовал в воздухе аромат своей любви.
Он не открыл своей тайны никому и, видя его таким бледным, многие думали, что у него началась чахотка.
Но умный и суровый Си-Мустафа-Эсахели посмотрел на дело иначе. Заметив перемену в своем сыне, он приказал последить за ним, и скоро тайное убежище Манубии сделалось известным старику…
В один вечер, когда Си-Шедли постучался в дверь, старая туниска встретила его плачем:
— Нет ее… Забрали твою голубку!
— Что говоришь ты?
— Да, Сиди. Сегодня пришли сюда люди бея… Они забрали ее и старую Тебуру, несмотря на то, что они горько рыдали и звали тебя. Их отвезли на вокзал и отправили в Алжир.
Си-Шедли молча смотрел на старуху. Он еще сомневался и не понимал.
Он вошел на белый и пустой двор, поднялся по синей фаянсовой лестнице, сорвал занавеску и увидел пустую комнату. В эту минуту точно кто-то ударил его по голове. Он покачнулся, и на его побелевшем лице вместо глаз образовались два провала.
— Клянусь Богом и Его Пророком, — я найду ее! Клянусь великим шейхом Сиди-Мустафою-Бен-Аззузом, моим господином в этом мире и будущем… я найду ее!
Осторожно и терпеливо старался он отыскать какой-нибудь след мавританки. Наконец, один из друзей сообщил ему, что Манубия вернулась в Бон, где, по слухам, ведет жизнь куртизанки.
При этом известии сердце Си-Шедли забилось скорее надеждою, чем гневом. Он пойдет к своей подруге, он возьмет ее и своими искренними слезами смоет с нее оплаченные поцелуи. Из всего этого горя и стыда они создадут еще чистую любовь. Но, пока жив отец, Си-Шедли сам не имел ничего, и бесполезны были бы его просьбы о разрешении уехать.
И вот, бросив свою лавку, он начал бродить по кладбищам и развалинам предместья. Однажды он не вернулся домой. Напрасно отец искал его повсюду; Си-Шедли отправился туда, куда повлекло его сердце.
…Теперь заплакал и старик.
Долгое время скитался Си-Шедли по старинным улочкам и мавританским кофейням белой Аннебы (Бона) в поисках за Манубией. Он спрашивал о ней и тех, которые вовсе не говорят о женщинах, он водил компанию и с теми, которые почти все свое время проводят в известных домах.
Прошел почти год со времени исчезновения мавританки. Постоянно сбиваемый противоположными указаниями, Си-Шедли прибыл, наконец, в Алжир.
Сидя однажды в кафе Баб-эл-Уэд, Си-Шедли встретил там одного из своих старых тунисских друзей, сделавшегося сержантом в стрелках. Они разговорились о прошлом.
— Манубия-бент-эль-Харуби?.. Я знал ее.
— Что сталось с нею?
— Пошли Господь покой душе ее!
Эта слова точно громом поразили Си-Шедли. Он почувствовал, как за ним захлопнулась дверь тюрьмы, из которой ему не выйти на свет Божий.
Итак, оставив родину, семью, богатство, сделавшись бродягою, он целый год искал свою подругу, все время терпя неудачу и никогда не теряя надежды… и все это лишь для того, чтобы узнать о ее смерти!
— Но когда умерла она? Где умерла она?
— В Боне, куда она вернулась около месяца назад, живя до той поры в Алжире. У нее было какое-то тайное горе; она смеялась над всем и много пила… Она умерла от грудной болезни.
— Али, не знаешь ли ты, где ее могила?
— Нет. Но другая племянница Тебуры, Хауния, покажет тебе ее… Тебура также умерла.
Медленно опускаясь за голубые зубцы угрюмого Иду, вечернее солнце заливает своим красным светом священный холм, усаженный высокими черными кипарисами и смоковницами, где под разноцветными камнями спят правоверные необъяснимым сном могилы.
Ничего печального, ничего грустного на этом кладбище, полном цветов, виноградных лоз и кустарников. Здесь царит величавая тишина, безропотность и отсутствие каких бы то ни было сомнений.
В одном углу кладбища, под тенью молодой смоковницы, есть холмик, равный длине лежащего под ним женского тела. Он обложен белыми и синими фаянсовыми плитками, а на стоящих по обеим сторонам его каменных досках высечена следующая арабская надпись:
«Манубия-бент-Ахмед из Константина.
К Богу возвращаются все существа.
Нет Бога, кроме Бога, а Магомет Пророк Его».
Иногда, в волшебный час солнечного заката, у входа в этот молчаливый некрополь можно встретить человека в синей форме стрелка. Выглядывающее из-под красной шешии исхудалое и сильно загорелое лицо его точно закаменело от тяжелой внутренней катастрофы, и едва ли кто-нибудь из прежних знакомых узнал бы в этом суровом солдате бледного и элегантного мавра из Туниса.
В молчаливом, пропитанном всевозможными ароматами Сук-эль-Аттарине, на который Джемаа-Зитуна бросает свою великую и печальную тень ислама, в маленькой лавочке, уставленной разноцветными пахучими свечками, сидит старик. Опершись своею слабою рукою на перламутровый ларец и погрузившись в неподвижную думу, он в продолжение часов и дней не трогается с места, словно статуя.
Он сидит там, прислушиваясь к биению своего опустевшего и постепенно слабеющего сердца и думает о своем сыне, который не вернется, и о тех минутах, которые все ближе и ближе подводят его к могиле.
В ДЮНАХ
Это было в конце осени, или, вернее, уже зимою 1900 г. С несколькими пастухами племени ребайя я кочевала в одном из пустыннейших районов, к югу от Тайбет-Геблия, по дороге из Элуэда в Уаргла.
У нас было довольно многочисленное стадо коз и несколько верблюдов, худых и истощенных, — жалких остатков Ин-Салахской экспедиции, на долгое время обезверблюдившей Сахару.
Нас было восьмеро, считая в том числе моего слугу Али и меня. Мы помещались в большой и низкой палатке из козьей шерсти, которую разбили в небольшой долине между дюнами. После первых ноябрьских дождей начала появляться странная сахарская растительность. Мы проводили время в охоте за бесчисленными зайцами или в мечтательном созерцании покрытого барашковыми облаками горизонта.
Спокойствие и однообразие этого существования на открытом воздухе вызывали во мне нечто вроде интеллектуального и морального сна, весьма приятного и благотворно действовавшего на мою душу.
Мои товарищи были люди простые, но не грубые; они с уважением относились к моей молчаливости. Впрочем, и сами они были людьми малоразговорчивыми. Дни проходили мирно и спокойно, без происшествий и случайностей.
Но в одну ночь, когда мы спали в палатке, завернувшись в наши бурнусы, с юга подул сильный ветер, перешедший скоро в бурю, гнавшую перед собою тучи песка.
Хитрое стадо с блеянием столпилось у палатки и прижалось к ней так близко, что мы слышали дыхание коз. Некоторые из них успели забраться даже в палатку и водворились в ней с свойственным этому роду животных смешным упрямством.
Ночь была холодная, и мне против воли пришлось принять к себе маленького козленка, который настойчиво пролез под бурнус и улегся на моей груди, отвечая на все мои попытки изгнать его ударами своего упрямого лба.
Уставшие от долгого брожения в течение дня, мы скоро заснули, несмотря на жалобный вой ветра в лабиринте дюн и на шуршание песка, мелким доведем падавшего на палатку.
Внезапно мы снова разбужены были, не сознавая в первый момент, что именно случилось, но задыхаясь под какою-то большою тяжестью. Оказалось, что сильным порывом ветер опрокинул палатку и похоронил нас под ее развалинами. Нужно было на животе выползать не на свет Божий, а в темную ночь, где под чернильным небом буря неистовствовала с ужасающею силою.