До поздних часов, в то время, как мусульманский Тунис спал, опьяняемый ароматами, незнакомец изливал таким образом в пении и вздохах свою тоскующую душу. Затем бесшумно, точно привидение, он подымался с камня и исчезал в тени двух маленьких комнат, соединявшихся, вероятно, с другими развалинами.

Бывшая раба, Хадиджа в течение сорока лет жила в самых знаменитых семьях Туниса и на своих коленях воспитала не одно поколение молодых людей. Однажды я подозвала ее и показала ей ночного музыканта. Суеверная старуха покачала головою:

— Я не знаю его… хотя хорошо знаю всю молодежь, принадлежащую к лучшим семьям города.

Потом, понизив голос, она с дрожью добавила:

— Бог его знает, живой ли это человек. Может быть, это просто тень одного из прежних обитателей, а его музыка — какое-нибудь колдовство?

Зная характер этой расы, где каждый вопрос, касающийся частной жизни и тех или иных поступков лица, считается оскорбительным, — я не посмела обратиться к незнакомцу из опасения навсегда спугнуть его из его убежища.

Однако я напрасно ждала его в один вечер. Он не пришел больше. Но звук его голоса и нежные переливы его свирели до сих пор еще вспоминаются мне в лунные ночи. И порою какая-то странная грусть охватывает меня при мысли, что никогда не узнаю я, кто был этот таинственный музыкант и что влекло его к этим развалинам.

БЛЕД-ЭЛЬ-АТТАР

(Город ароматов)

В одном из древнейших кварталов Туниса, рядом с мечетью Джемаа-Зитуна, где все дышит спокойною стариною и непоколебимою верою, есть небольшой тенистый пассаж — Сук-эль-Аттарин. При самом входе в него вас охватывает особенная атмосфера, сотканная из нежнейших красок и тончайших запахов.

Под высоким сводчатым навесом, опирающимся на кривые красно-зеленые колонны, бегут, перекрещиваясь между собою, тропинки, протоптанные ножками приезжающих сюда таинственных покупательниц.

Направо и налево, точно шкапы, открываются маленькие лавочки, внутри которых сидят владельцы их, мавры, с бледно-восковыми лицами, с смягченным полутьмою выражением глаз и истомленными благоуханием чувствами.

Среди торговцев Сука был один задумчивый и полный природного благородства молодой человек, Си-Шедли-Бен-Эсахели, сын набожного и ученого юрисконсульта Джемаа-Зитуна.

Си-Шедли любил одеваться с тою скромною элегантностью, с какою некоторые из тунисцев, унаследовавших традиции далекого прошлого, умеют еще носить шелка блеклого цвета, изумительных по красоте оттенков.

Небрежно облокотясь на драгоценный перламутровый ларец, Си-Шедли проводил обыкновенно время за чтением старинных арабских книг — романов и стихов. Перед ним на небольшом столике стояла чашка кофе, приготовленного на розовой воде, трубка и в полупрозрачной, из настоящего стамбульского фарфора, синей вазе большой цветок душистой магнолии.

— О чем думаешь ты, Си-Шедли? — часто спрашивали его друзья, от которых он держался несколько в стороне, не питая к ним, однако, никаких неприязненных чувств.

— Я думаю о том, что все человеческие радости — дым, и что нет ничего на свете, что могло бы развлечь меня хоть сколько-нибудь.

Однажды перед воротами Сука остановилась карета, и из нее вышли закрытые вуалью женщины. Войдя под навес, они раскачивающеюся походкой направились вдоль пассажа и случайно остановились у лавки Си-Шедли, привлекшей их внимание тем, что она походила на большой сундук из резного дерева.

Молодой человек сейчас же заметил, что это были иностранки, потому что у них под «ферошией» надет был вызывающе сбитый набок остроконечный чепец, какой носят аликирки из Константина.

Самая юная из них села на скамейку и защебетала, точно опустившаяся на ветку птичка.

Отобрав своими длинными и тонкими, слегка выкрашенными лавзонией пальцами несколько граненых флаконов, ящичков из слоновой кости и ароматных лепешек, поторговавшись о цене, она встала, сдвинула вместе свои покупки и равнодушным тоном сказала хозяину лавки:

— Ты пришлешь мне все это в дом Леллы-Ханэни, в квартал Хальфауин… Впрочем, не посылай с посыльным, так как это слишком ценные вещи… а принеси их сам.

С этими словами пристальный взгляд больших черных глаз мавританки уперся в глаза Си-Шедли. Почувствовав приятную тревогу, Си-Шедли не успел вовремя повернуть голову и с смутившей его самого улыбкой спросил:

— Когда?

— Сегодня вечером, после заката солнца.

Хотя в определенный час молитвы Си-Шедли аккуратно явился в мечеть, но он вышел из нее недовольным самим собою: он молился торопливо, и его душа встревожена была другими заботами.

Красный отблеск вечерней зари освещал еще верхушки городских зданий со стороны Баб-эль-Горжани, когда более подвижный, чем обыкновенно, Си-Шедли пробирался через спокойную и медлительную толпу запоздавших в своих лавках тунисцев, направляясь в Хальфауин.

Он вошел под своды тупика и остановился перед маленькою, невероятно низкою дверью. Тяжелый железный молот странно прозвучал внутри старого, начавшего уже обрастать травою дома.

— Ашкун? (Кто там?) — послышался дрожащий старческий голос.

— Халльи! (Открой!).

Никогда араб даже перед собственным домом не произнесет свое имя на улице.

Дверь полуоткрылась, и в ней показалась старуха, одетая в синюю «футу», носимую бедными тунисками.

— Ты из Сук-эль-Аттарина?

Она впустила его на большой двор с тремя апельсинными деревьями. На галерее второго этажа одна дверь была задернута шелковою занавескою, красною, как цветок граната.

— Вон туда! — показала старуха.

По полутемной, выстланной синими фаянсовыми плитками, лестнице Си-Шедли взошел наверх и с бившимся от волнения сердцем приподнял зашелестевшую и точно пламя охватившую его руку занавеску. Там, на густом джеридском ковре, среди вышитых матовым золотом подушек полулежала женщина, одетая в рубашечку из белого газа с широкими, шитыми золотом рукавами, в шитом золотом же зеленом бархатном кафтане и в нескольких шелковых гандурах. В своей полулежачей позе она сохранила еще на голове остроконечную «шешию», украшенную бахромчатым фуляром, пронизанным двумя золотыми цепочками, соединявшимися под подбородком, обрамляя таким образом ее матовое лицо и освещая его.

— Добро пожаловать… Садись.

Она была красива тою неуловимою красотою, в которой есть что-то личное и лучистое — какая-то скрытая, едва обнаруживающая себя теплота.

Он сел возле нее. Старуха-мавританка принесла на маленьком, медном с резьбою подносе обязательный кофе.

— Ну что, женщины твоего Туниса так же хороши, как Манубия? — спросила она, смеясь своим беззубым ртом.

— Манубия?.. Это роза, спрятанная в листве.

— Ты также очень красив.

Разглядывая своего гостя, Манубия играла веером, чуть-чуть позвякивая своими браслетами. Такой же звон дорогих колец на ее ногах слышался при каждом движении ее тела, с кошачьей грацией нежившегося на мягком ковре. У нее не было развязности куртизанок Туниса, и Си-Шедли не мог найти тона, который он легко нашел бы с другою женщиною. Нечто вроде робости чувствовалось обоими ими.

— Послушай, — сказала она, — я отправилась покупать духи, чтобы доставить себе маленькое развлечение… но, когда я увидела тебя, — мое сердце захотело тебя, как драгоценнейшую из эссенций… Почему же ты не говоришь мне ничего? Зачем хочешь ты, чтобы я стыдилась тебя?

— Но кто ты и откуда явилась ты, чтобы нарушить мой грустный покой?

— Бон был нашим городом, но выросла я в Константине, у этой старухи — моей тетки, сестры моей матери. Я приехала сюда, потому что мне было скучно.

Все еще робея, Си-Шедли положил руки на колени Ма-нубии и, лаская ее глазами, проговорил:

— Нет, ты прилетела сюда, как голубка к дикому голубю.

Золотые цепочки вздрогнули на щеках мавританки.

Старуха исчезла, и они остались вдвоем в молчании опьяняющей ночи…

С этого дня Си-Шедли начал все чаще и чаще забывать свою лавочку, не открывал больше старых книг и жил точно во сне.