В ксаре подымается какой-то странный гул и лязг, медленно приближающиеся к зауйе. Это идут суданские музыканты, колотя в свои длинные, бочонкообразные барабаны и звеня двойными медными кастаньетами, привязанными к рукам ремешками.
Впереди музыкантов плясуны, изощряющиеся в самых невероятных телодвижениях.
Мне кажется, что во всех танцах с подпрыгиваниями есть что-то негритянское, подсказываемое простым желанием размять и протрясти тело. Только арабский, или так назыв. танец живота, с его медленными, полными особого смысла движениями, есть что-то таинственное и священное, придуманное метафизическим Востоком.
За шумливыми музыкантами движется толпа рабов, поющих страшно заунывную песню, прерываемую крикливыми и однотонными припевами.
Туча детей жужжит, точно рой мух. Здесь и смешные от природы негритята с их пучками волос, приклеенными к гладко выбритым и лоснящимся черепам, одетые в грязные коротенькия рубашки, и белые арабчата, сыновья марабу, в цветных гандурах, похожие по длинным, падающим на плечи косичкам на китайчат. Все это смеется, хохочет и пляшет вокруг торжественно настроенных суданцев, смутно припоминающих, что на их далекой родине сегодняшний праздник представляет собою священный обряд.
У зауйи музыканты останавливаются, снимают свои сандалии, чтобы подойти и поцеловать одежды марабу. Затем они опять становятся полукругом и возобновляют свою музыку.
Два плясуна выступают на середину полукруга, поворачиваются лицом один к другому и начинают пляску с прыжками и приседаниями. Они неистово колотят землю ногами, гримасничают, вскидывают руки вверх, хлопая розовыми ладонями одна о другую.
Дикая негритянская кровь пробуждается в них, ударяет в голову и заставляет забыть всю сдержанность, наложенную рабством. Они снова делаются самими собою — дикими и наивными, детьми и варварами, жадными к игре и упивающимися временною свободою.
В особенности беснуется один из танцоров — и это почти старик с костлявым лицом, длинными желтыми зубами и полупомешанными глазами.
Я с живым интересом смотрю на этот балет, на эту простую обстановку, на темный фон глинобитной стены, которую заходящее солнце начинает перекрашивать в розоватый цвет.
Сделав последний прыжок, изнемогшие танцоры падают вдруг на землю. После нескольких секунд полной неподвижности, они приподымаются и с трудом садятся на корточки, обратясь лицом к Сиди-Брахиму.
Сильный звериный запах распространяется от их покрывал, пропитанных потом, обильно струящимся и по их телам, кажущимся еще более черными.
Все руки подымаются в уровень с лицом, с ладонями, раскрытыми точно книги.
Сиди-Брахим читает первую главу Корана — «Фатиха».
Затем он призывает благословение Аллаха и Сиди-М’ха-меда-Бен-Бу-Циана на чернокожих, на всех присутствующих, на жителей территории Кенадзы, на всех циания, на всех мусульман и мусульманок, как живых, так и умерших.
Наконец, с трогательным вниманием марабу читает молитву о защите и помощи во все времена и во всех местах слуге Всевышнего и Его пророка, — Си-Мохамеду-улд-Али, алжирскому путешественнику… Я кланяюсь.
В НОЧНОЙ ТИШИ
Сумерки. Глиняные стены дома выделяют накопленную ими за день теплоту. В комнате жара духовой печи. Но на дворе, где быстро опускающаяся южная ночь взмахами своих черных крыльев навевает освежительную прохладу, дышится удивительно легко.
В истоме неги и лени лежу я, вытянувшись на спине. Мой взгляд утонул в беспредельности еще фиолетового неба, а до моего слуха доносятся последние звуки постепенно затихающего шума жизни: скрип и тяжелое буханье запираемых ворот, ржание лошадей, блеяние овец, печальный, как плач, рев маленьких африканских осликов, визгливые вскрикивания негритянок…
Ближе, во дворе, под аккомпанемент тамбурина и гитары чей-то сдавленный голос клянется в любви…
На террасах служебных домов слышится топот босых ног, шуршание расстилаемых циновок, ковров и мешков. Там тихо ссорятся, вздыхают, шепчут молитвы.
Кенадза мало-помалу погружается в сон.
Часов около одиннадцати ночи на стене одного из домов предместья появляется полоса красноватого света, и на ней, как на экране волшебного фонаря, показываются странные тени. Они то медленно переходят с места на место, то раскачиваются, то мелькают с головокружительной быстротою.
Это аисауа — братья секты иллюминатов — совершают свое ночное бдение.
В глухую полночь собираются они в свою молельню и сначала заунывно поют, подыгрывая себе на тамбуринах и визгливой рхаите. Затем подходят к жаровням и, раскачиваясь над ними, вдыхают опьяняющий аромат бензоя и мирры. С каждою минутой глаза их становятся все более и более безумными, а движения быстрыми. От раскачиваний они переходят к прыжкам, от прыжков к сумасшедшей пляске. Этим путем они ищут забвения в жизни.
Но вот исчезла и полоса красного света. Ночь, томительная южная ночь с ее ласкающею теплотою и дразнящими пряными запахами кружит мне голову. Она будит кровь и гонит ее к вискам…
На соседней террасе я слышу чей-то шепот, чье-то порывистое дыхание. Я догадываюсь…
Это после грустных азиатских песен иллюминатов, славивших блаженство небытия, начинается бессознательный гимн любви.
Вся помертвевшая от нахлынувшего на меня чувства, я, как помешанная, протягиваю в темноте руки… Но — я одна!.. одна!.. Те уста, которые опьяняли меня своими поцелуями, теперь далеко-далеко и, может быть, в эту самую минуту пьют дыхание другой… О, какая тоска! какой ужас!..
Судорожные рыдания подступают мне к горлу. Я зажимаю уши и поворачиваюсь лицом в подушку…
Через минуту я овладеваю собою. Мне становится стыдно самой себя, стыдно моей необузданной страсти. Еще мокрыми от слез глазами я снова смотрю на агатовое небо и стараюсь думать, что только там, среди этих мерцающих голубым светом звезд, есть вечное, ничем не омрачаемое счастье. Но переполнившееся кровью сердце все еще больно стучит во мне, точно желая сказать: «Что вечность, если я не могу забыть нескольких минут, так чудно прожитых и так прекрасно потерянных!..»
У СТУДЕНТОВ
Сегодня под вечер раб Фараджи входит ко мне с видом заговорщика и весьма таинственно докладывает, что Си-Эль-Мадани, брат Си-Мохамеда-Лареджа, и некоторые из его товарищей, студентов большой мечети, просят меня к себе на чай.
Эта странная форма приглашения заставляет меня припомнить те отвратительные оргии, которые приписывает мароккским студентам Мулиера в его книге «Le Магос inconnu»[17].
Но, подумав немного, я все же соглашаюсь.
Мы идем сначала через пустые конюшни и словно вымершие дворы со старыми, доживающими свой век деревьями. Затем вступаем в лабиринт грязных и сырых коридоров, загроможденных камнями и обломками. Наконец, неожиданно для меня, выходим на чистенький дворик с белыми стенами и такого же цвета арками, ведущими в обширное здание.
Перегнувшись снаружи через белую стену дворика и точно облокотись на галерею здания, тихо покачивает своею головою финиковая пальма. Дикий виноград, вскарабкавшись по стене и дружески обняв ствол пальмы, снова падает вниз гирляндами листьев и дождем зарождающихся ягод.
Си-Эль-Мадани и его товарищи встречают меня на этом дворике и приветствуют с изысканною вежливостью.
Все эти молодые люди — сыновья марабу или оседлых жителей Кенадзы. Худенькие, тщедушные, они точно поблекли в густой тени оазиса.
Среди них резко выделяется своею фигурою Си-Абд-Эль-Джебар, кочевник из племени хамиан-мехерия. Этот сын пограничных воинов на целую голову выше своих товарищей, оседлых дегенератов. Здоровый, мускулистый, с сильно загорелым лицом и смелым взглядом, он держится с тою горделивою осанкою, которая является одним из первых условий мужской красоты.
Через резные двустворчатые двери мои хозяева вводят меня в огромный старинный зал с двумя рядами тонких колонн, украшенных прелестными кружевами арабесок, высеченных из молочного камня. Небольшие слуховые окна, открывающиеся в куполе здания, льют палевый свет на зеленый фаянс, облицовывающий стены на вышину человеческого роста.