— Нет, я возвращаюсь в Англию.

— Помните, вы как-то раз показывали мне фотографию…

— А-а… я ее разорвал. Она от меня ушла.

— Простите.

— Такова жизнь. Сначала уходишь ты, потом течение меняется. Еще немножко, и я поверю в возмездие.

— Я в него верю. Первый раз, когда я сбросил напалм, у меня мелькнула мысль: вот деревня, где я родился. Тут живет старый друг моего отца мсье Дюбуа. Булочник — в детстве я очень любил нашего булочника, — вот он бежит там, внизу, объятый огнем, который я на него сбросил. Даже те, из Виши, не бомбили свою собственную страну. Я казался себе куда хуже их.

— Но вы продолжаете делать свое дело.

— Потом горечь проходит. Она возвращается, когда бомбишь напалмом. В обычное время мне кажется, что я защищаю Европу. Те, другие, они тоже иногда позволяют себе всякие безобразия. Когда в сорок шестом году их выгнали из Ханоя, они оставили там страшную память. Они не жалели тех, кого подозревали в помощи нам. В морге лежала девушка, — у нее отрезали грудь, а ее любовника изувечили…

— Вот почему я не хочу ни во что вмешиваться.

— Дело тут не в убеждениях и не в жажде справедливости. Все мы во что-нибудь вмешиваемся, — стоит только поддаться чувству, а потом уже не выпутаешься. И в войне и в любви, — недаром их всегда сравнивают. — Он печально взглянул на кабину, где лежала метиска, наслаждаясь глубоким, хоть и недолгим покоем, и сказал: — Да я, пожалуй, и не хотел бы ничего другого. Вон лежит девушка, которую впутали в войну ее родители, — что с ней будет, когда порт падет?. Франция — только наполовину ее родина…

— А он падет?.

— Вы ведь газетчик. Вы лучше моего знаете, что мы не можем победить. Вы знаете, что дорога в Ханой перерезана и каждую ночь минируется. Вы знаете, что каждый год мы теряем целый выпуск Сен-Сира. Нас чуть было не побили в пятидесятом году. Де Латтр дал нам два года передышки — вот и все. Но мы — кадровые военные, мы должны драться до тех пор, пока политики не скажут нам: «Стоп!» Они возьмут да и сядут в кружок и договорятся о мире, который мог быть у нас с самого начала; и тогда эти годы покажутся полной бессмыслицей. — На его некрасивом лице, — я вспомнил, как он подмигнул мне тогда, перед пикированием, — застыло выражение привычной жесткости, но глаза смотрели, как из отверстий картонной маски, совсем по-детски. — Вам не понять, какая это бессмыслица, Фаулер. Вы ведь не француз.

— В жизни не только война делает прожитые годы бессмыслицей.

Он как-то странно, по-отечески положил мне руку на колено.

— Уведите ее к себе, — сказал он. — Это куда лучше трубки.

— Почем вы знаете, что она пойдет?

— Я с ней спал, и лейтенант Перрен тоже. Пятьсот пиастров.

— Дорого.

— Думаю, что она пойдет и за триста, но в таких делах не торгуются.

Но его совет был неудачным. Человеческое тело ограничено в своих возможностях, а мое к тому же окаменело от воспоминаний. То, до чего в эту ночь дотрагивались мои руки, было, пожалуй, красивее того, к чему они привыкли, но нас держит в плену не одна красота. Девушка душилась теми же духами, что Фуонг, и вдруг, в последнюю минуту, призрак того, что я потерял, оказался куда сильнее лежавшего со мной тела. Я отодвинулся, лег на спину, и желание меня оставило.

— Простите, — сказал я и солгал: — Не знаю, что со мной происходит.

Она сказала с глубокой нежностью и полным непониманием:

— Не беспокойтесь. Так часто бывает. Это опиум.

— Ну да, — сказал я. — Опиум. — И в душе помолился, чтобы это было правдой.

2

Странно было возвращаться в Сайгон, где меня никто не ждал. На аэродроме мне хотелось назвать шоферу любой другой адрес, только не улицу Катина. Я раздумывал: «Стала боль хоть чуточку меньше, чем когда я уезжал?» И старался убедить себя, что она стала меньше. Я поднялся к себе на площадку, увидел, что дверь открыта, и от безрассудной надежды у меня перехватило дыхание. Я медленно пошел к двери. Покуда я до нее не дойду, надежда еще будет жить. Я услышал, как скрипнул стул и, подойдя, увидел чьи-то ботинки, но ботинки были не женские. Я быстро вошел, и Пайл поднял свое неуклюжее тело со стула, на котором обычно сидела Фуонг.

— Привет, Томас, — сказал он.

— Привет, Пайл. Как вы сюда попали?

— Встретил Домингеса. Он нес вам почту. Я попросил разрешения вас подождать.

— Разве Фуонг что-нибудь здесь забыла?

— О, нет, но Джо сказал мне, что вы приходили в миссию. Я решил, что нам удобнее поговорить с вами здесь.

— О чем?

Он растерянно махнул рукой, как мальчик, который, произнося речь на школьном торжестве, никак не может подобрать взрослых слов.

— Вы уезжали?

— Да. А вы?

— О, я много поездил по здешним местам.

— Все еще забавляетесь игрушками из пластмассы?

Он болезненно осклабился:

— Ваша почта лежит там.

Кинув взгляд на письма, я увидел, что ни одно из них не представляет для меня интереса: ни письмо из лондонской редакции, ни несколько счетов, ни извещение банка.

— Как Фуонг? — спросил я.

Лицо его автоматически осветилось, как электрическая игрушка, которую приводит в действие какой-нибудь звук.

— О, Фуонг чувствует себя прекрасно, — сказал он и сразу же прикусил язык, словно о чем-то проговорился.

— Садитесь, Пайл, — сказал я. — Минутку, я только пробегу это письмо. Оно из редакции.

Я распечатал письмо. Как некстати порою случается то, чего ты не ждешь. Редактор писал, что, обдумав мое последнее письмо я учитывая сложную обстановку а Индокитае после смерти генерала де Латтра я отступления от Хоа-Биня, он не может не согласиться с моими доводами. И, назначая временного редактора иностранного отдела, он хочет, чтобы я остался в Индокитае по меньшей мере еще год. «Мы сохраним для вас ваше место…» — заверял он меня с полным непониманием того, что со мной происходит. Он думал, что я дорожу и должностью, и газетой.

Я уселся напротив Пайла и перечел письмо, которое пришло слишком поздно. На секунду я почувствовал радостное волнение: так бывает, когда проснешься, еще ничего не помня.

— Дурные вести? — спросил Пайл.

— Нет. — Я утешал себя, что все равно это ничего бы не изменило: оттяжка на год не идет в сравнение с брачным договором на всю жизнь.

— Вы еще не женаты? — спросил я.

— Нет. — Он покраснел: ему ничего не стоило краснеть. — Если говорить правду, я надеюсь получить отпуск. Тогда мы сможем пожениться дома. Так приличнее.

— Разве приличнее, когда это делают дома?

— Ну да, мне казалось… Мне очень трудно с вами разговаривать о таких вещах, Томас, вы ведь — страшный циник! Понимаете, дома, это куда уважительнее. Там папа и мама, — она сразу войдет в семью. Для Фуонг это важно из-за ее прошлого.

— Прошлого?

— Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Мне не хотелось бы оставить ее там с клеймом…

— Вы собираетесь ее там оставить?

— Видимо, да. Моя мать — необыкновенная женщина, — она введет ее в общество, представит, понимаете?.. Вообще, поможет ей освоиться. И наладить дом к моему приезду.

Я не знал, жалеть мне Фуонг или нет, ей ведь так хотелось поглядеть на небоскребы и на статую Свободы, но она себе не представляла, чем ей за это придется платить: профессор и его супруга, дамские клубы… Может, ее обучат играть в канасту note 44. Я вспомнил ту первую ночь в «Гран монд»: на ней было белое платье, ей было восемнадцать лет, и она так пленительно двигалась по залу; я вспомнил, какой она была еще месяц назад, когда торговалась в мясных лавках на бульваре де ла Сомм. Придутся ли ей по душе начищенные до блеска продовольственные магазинчики Новой Англии, где даже сельдерей обернут в целлофановую бумажку? Может, они ей и понравятся. Не знаю. Странно, но я вдруг сказал Пайлу то, что месяц назад мог сказать мне Пайл:

— Будьте с ней помягче, Пайл. Не насилуйте ее. Ее ведь нельзя обижать: она — не вы и не я.

вернуться

Note44

модная в США карточная игра