— Вы можете сообщить, — сказал полковник, — что шесть месяцев назад у нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, — повторил он с оттенком горестного недоумения. — Можете сообщить: если кого-нибудь ранят в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый. Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие дороги, авария, возможно, засада — вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы тебя убило сразу.
Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь понять.
— Так и напишите, — сказал полковник; от того, что он был красив, его злость была еще заметнее. — Interpretez! note 28 — приказал он и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с английского на французский.
— Ну и задал же я ему жару, — сказал с удовлетворением Гренджер и отправился в бар сочинять телеграмму.
Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали? Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников. Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище.
Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода (горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут домой, — мне нужна только моя комната на улице ватина.
После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару «Пакс», — мне не хотелось пить в «Метрополе» с французскими офицерами, их женами и девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо, только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш. Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп: голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал бар «Пакс». Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне телеграмме.
— Сыграем в «восемьдесят одно»? — спросил он.
— Ладно.
Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула, передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.
— Я уезжаю, — сказал я.
— Домой? — спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.
— Нет. В Англию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, — даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я — на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть.
Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он — агент той службы, которую почему-то зовут «секретной». Не поставлял ли он американское оружие «третьей силе» — трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, — вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?
— В шесть часов придет Пайл, — сказал я ей.
— Я схожу к сестре, — заявила она.
— Ему, вероятно, хочется тебя повидать.
— Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.
— Тебе незачем уходить.
— Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз — по делу.
— Какое у него может быть дело?
— Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.
— Какие вещи?
— Лекарства, медикаменты…
— Это для отрядов по борьбе с трахомой.
— Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен.
— А что было в пакете?
— Пластмасса.
Я спросил рассеянно:
— Зачем им пластмасса?
Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я
— репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди зеленых козырьков и стандартных фраз: «в интересах газеты», «обстановка требует…» и т.д.
«Личные мотивы, — писал я, — вынуждают меня глубоко сожалеть о моем переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу, только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой».
Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, — осада снята и поражение можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к редактору: все равно «личные мотивы» послужат лишь поводом для насмешек. Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя «туземная» возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации, вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в гостиной — детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку… «Личные мотивы». Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки, вспоминая о Фуонг.
Note28
Переведите! (фр.)