…и который вдруг раскололся на части.

Два зеркала из тех, что украшали стены, полетели в меня и грохнулись на полдороге. Невзрачная француженка стояла на коленях среди обломков столов и стульев. Ее открытая пудреница лежала у меня на коленях. Она была цела, и, как ни странно, сам я сидел там же, где сидел раньше, хотя обломки моего столика лежали рядом с француженкой. Странные звуки наполняли кафе; казалось, что ты в саду, где журчит фонтан; взглянув на бар, я увидел ряды разбитых бутылок, откуда радужным потоком лилось содержимое на пол кафе: красным — портвейна, оранжевым — куэнтро, зеленью — шартреза, мутно-желтым

— пастиса… Француженка приподнялась с колен, села и спокойно поискала взглядом пудреницу. Я ее отдал, и она вежливо меня поблагодарила, все так же сидя на полу. Я заметил, что плохо ее слышу. Взрыв произошел так близко, что мои перепонки еще не оправились от воздушной волны.

Я подумал с обидой: «Снова игра в пластмассовые игрушки. Что бы мистер Хен предложил написать мне на этот раз?» Но когда я вышел на площадь Гарнье, я увидел по густым клубам дыма, что это совсем не игра. Дым шел от машин, горевших на стоянке перед театром, обломки были разбросаны по всей площади, и человек без ног дергался у края клумбы.

С улицы Катина и с бульвара Боннар стекались люди. Сирены полицейских машин, звонки санитарных и пожарных автомобилей разом ударили по моим оглушенным перепонкам. На миг я забыл о том, что Фуонг в это время находится в молочной напротив. Нас разделял густой дым. Сквозь него я ничего не видел.

Я шагнул на мостовую, но меня задержал один из полицейских. Они оцепили всю площадь, чтобы не скапливалась толпа, и оттуда уже тащили носилки. Я умолял:

— Пропустите меня на ту сторону. Там у меня друг…

— Отойдите, — сказал он. — У всех здесь друзья.

Он посторонился, чтобы пропустить священника, и я бросился за ним, но полицейский оттолкнул меня назад. Я говорил ему, что я — представитель прессы, и тщетно шарил по карманам в поисках бумажника, где лежало мое удостоверение, — неужели я забыл его дома?

— Скажите, по крайней мере, как там в молочной? — Дым рассеивался, я вглядывался в него, но толпа впереди была слишком густа. Полицейский пробормотал что-то невнятное.

— Что вы сказали?

Он повторил:

— Не знаю. Отойдите. Вы загораживаете дорогу носилкам.

Неужели я обронил бумажник в «Павильоне»? Я повернулся, чтобы туда сходить, и столкнулся с Пайлом. Он воскликнул:

— Томас!

— Пайл, — сказал я, — ради всего святого, где ваш посольский пропуск? Пойдемте на ту сторону. Там, в молочной, Фуонг.

— Ее там нет, — сказал он.

— Пайл, она там. Она всегда там бывает в половине двенадцатого. Надо ее найти.

— Ее там нет, Томас.

— Почем вы знаете? Где ваш пропуск?

— Я предупредил ее, чтобы она туда не ходила.

Я снова повернулся к полицейскому, собираясь оттолкнуть его и кинуться бегом через площадь; пусть стреляет, черт с ним… но вдруг слово «предупредил» дошло до моего сознания.

Я схватил Пайла за руку.

— Предупредил? Как это «предупредил»?

— Я сказал ей, чтобы сегодня утром она держалась отсюда подальше.

Части головоломки стали на свои места.

— А Уоррен? — спросил я. — Кто такой Уоррен? Он тоже предупредил этих девушек.

— Не понимаю.

— Ах, вот в чем дело! Лишь бы не пострадали американцы!

Санитарная машина пробилась на площадь с улицы Катина, и полицейский, который меня не пускал, отошел в сторонку, чтобы дать ей дорогу. Другой полицейский, рядом, был занят каким-то спором. Я толкнул Пайла вперед, прямо в сквер, прежде чем нас могли остановить.

Мы попали в братство плакальщиков. Полиция могла помешать новым людям выйти на площадь, но была бессильна очистить ее от тех, кто выжил и кто уже успел пройти. Врачи были слишком заняты, чтобы хлопотать о мертвецах, и мертвые были предоставлены своим владельцам, ибо и мертвецом можно владеть, как всякой движимостью. Женщина сидела на земле, положив себе на колени то, что осталось от ее младенца: душевная деликатность вынудила ее прикрыть ребенка соломенной крестьянской шляпой. Она была нема и неподвижна, — больше всего поражала меня здесь тишина. Тут было тихо, как в церкви, куда я как-то вошел во время обедни, — слышно было только тех, кто служит, — разве что заплачет, взмолится и опять смолкнет какой-нибудь европеец, устыженный скромностью, терпением и внутренним благородством Востока. Безногий обрубок около клумбы все еще дергался, словно только что зарезанная курица. Судя по рубашке, он был когда-то рикшей.

Пайл воскликнул:

— Господи! Какой ужас!

Он поглядел на забрызганный ботинок и спросил жалким голосом:

— Что это?

— Кровь, — сказал я. — Неужели вы никогда не видели крови?

— Придется дать их почистить, перед тем как идти к посланнику.

Он, по-моему, не понимал, что говорит. Первый раз в жизни он увидел, что такое война; он приплыл в Фат-Дьем в каком-то мальчишеском угаре, да и там ведь были солдаты, а они не в счет!

— Видите, что может наделать одни бочонок диолактона, — сказал я, — если попадет в плохие руки! — Я толкнул его в плечо и заставил оглянуться вокруг. — В это время площадь всегда полна женщин с детьми — они приходят сюда за покупками. Почему выбрали именно этот час?

Он ответил не очень уверенно:

— Сегодня должен был состояться парад…

— И вы хотели ухлопать парочку полковников? Но парад был вчера отменен.

— Я этого не знал.

— Не знал! — Я толкнул его в лужу крови, где только что лежали носилки.

— Надо было справиться!

— Меня не было в городе, — сказал он, не сводя глаз со своих ботинок. — Они должны были все это отложить!

— И не потешиться? Думаете, генерал Тхе отказался бы от своей диверсии? Она куда выигрышнее парада! Женщины и дети — вот это сенсация! Кому интересны солдаты, когда все равно идет война? О том, что произошло, будет кричать вся мировая пресса. Вы создали генералу Тхе имя, Пайл. Поглядите, вон ваша «третья сила» и «национальная демократия» — они у вас на правом ботинке! Ступайте домой, к Фуонг, и расскажите о вашем подвиге, — у нее теперь стало меньше соотечественников, о которых надо горевать.

Мимо нас вприпрыжку пробежал низенький толстый священник, неся что-то на блюде, прикрытом салфеткой. Пайл долго молчал, да и мне больше нечего было сказать. Я и так сказал слишком много. Он был бледен и близок к обмороку, а я подумал: «Зачем я все это говорю? Ведь он же дурачок и дурачком останется. Разве можно в чем-нибудь винить дурачков?. Они всегда безгрешны. Остается либо держать их в узде, либо уничтожать. Глупость — это ведь род безумия».

— Тхе бы этого не сделал, — сказал Пайл. — Я уверен, что он бы этого не сделал. Кто-то его обманул. Коммунисты…

Он был покрыт непроницаемой броней благих намерений и невежества. Я так и оставил его на площади и пошел вверх по улице Катина, в ту сторону, где ее перегораживал безобразный розовый собор. Туда уже устремлялись толпы людей; им, видно, хотелось утешиться, помолившись мертвым о своих мертвецах.

В отличие от них мне было за что вознести благодарность богу: разве Фуонг не была жива? Разве Фуонг не «предупредили»? Но перед глазами у меня было изуродованное туловище в сквере, ребенок на коленях у матери. Их не предупредили, они не стоили того. А если бы парад состоялся, разве они все равно не пришли бы сюда из любопытства, чтобы поглазеть на солдат, послушать речи, бросить цветы? Стокилограммовая бомба не разбирает. Сколько мертвых полковников стоят смерти одного ребенка или рикши, когда вы создаете национально-демократический фронт?

Я остановил моторикшу и попросил свезти меня на набережную Митхо.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Мне нужно было вечером избавиться от Фуонг; я дал ей денег, и они с сестрой пошли в кино. Я поужинал с Домингесом и, вернувшись, стал ждать Виго; он пришел ровно в десять. Виго извинился, что не может ничего пить: он очень устал и, если выпьет, то сразу же захочет спать. День для него сегодня выдался очень утомительный.