На улицах нашего городка нередко встречались люди в рваных солдатских шинелях, на костылях, с мрачными, изможденными лицами.

Многие раненые попадали лечиться в больницу. Они неохотно отвечали на расспросы о войне, больше отмалчивались, а если говорили, то совсем неодобрительно.

— Ох, что-то не верится мне, что они так уж рвутся в бой! — качал головой Михалыч.

Как-то раз, вернувшись из больницы, он сказал мне:

— Тебя вечером приглашают.

— Кто приглашает, куда?

— Евфросинья. Алеша с фронта вернулся.

— Алеша Попович, — обрадовался я. — Вот хорошо-то!

— Хорошо, да не очень, — невесело усмехнулся Михалыч. — На Поповича он теперь совсем не похож.

— Почему не похож?

— Пойдешь — увидишь. — И Михалыч, помолчав, добавил. — Всё из парня вытянули. И руку на фронте оставил.

— Без руки, Алеша без руки? — сразу даже не поверил я.

— Да, левую по локоть оттяпали.

В ожидании вечера я бродил то по дому, то по саду. Перед глазами так и стоял широкоплечий, с золотистой кудрявой головой сын больничной сиделки Евфросиньи. Он был старше меня лет на десять, товарищем мне быть не мог, и все-таки мы с ним дружили. Он часто делал мне бумажных змеев и запускал под самые облака.

Но особенно пленял он меня тем, что очень здорово играл на гармошке и подпевал при этом. Мы даже вместе с ним пели «Ой, полна, полна коробушка…» и «Из-за острова на стрежень…»

— Какой красивый, — говорила обычно мама, — прямо русский богатырь!

А Михалыч прозвал его Алешей Поповичем и прочитал стихи Толстого о том, как былинный Алеша Попович своей песней заманил к себе в лодку царевну, а потом полонил ее и катался с ней по реке.

Эти стихи я, в свою очередь, прочитал нашему Алеше. Он долго смеялся и все говорил: «Ну какой же я Попович, какой богатырь?! Да и лодки у меня нет, и царевны тоже».

Это была сущая правда. Но все-таки Алешей Поповичем он так у нас и остался.

И вот теперь он вернулся домой с фронта без руки. Михалыч говорит: «Совсем не похож на богатыря». Неужели это правда?

Дождавшись вечера, я отправился в гости. Евфросинья жила в маленькой комнатке неподалеку от больницы. Раньше, когда Алешу еще не забрали в солдаты, я частенько там бывал: мне у нее очень нравилось — чистенько так, опрятно.

И вот спустя два с половиной года я опять в знакомой комнатке. Вошел и сразу даже не узнал Алешу. Сидит рядом с Евфросиньей за столом какой-то солдат, стриженый, лицо худое, осунувшееся, совсем-совсем не веселое.

— Ну, Алеша, встречай гостя, — ласково сказала Евфросинья, увидя меня.

Солдат посмотрел, улыбнулся и вдруг опять стал прежним Алешей; может, и не совсем таким, каким был, а все-таки прежним, каким-то своим.

— Юрка! — воскликнул он. — Какой длинный вытянулся, как журавль.

Он встал навстречу, обнял меня. Мы расцеловались.

— Садись, садись за стол, рассказывай, как живешь, что нового, — говорил он.

— Да что ж мне рассказывать?.. У нас ничего нового нет. Вот ты расскажи.

— У меня-то новостей мешок целый, только трясти его неохота.

Алеша поднял левую руку. Половина рукава была пустая.

— Видишь, подрезали меня маленько. Говорят, больно много руками махаешь.

— Да будет тебе невесть что городить, — вмешалась Евфросинья. — Ну, потерял руку, ну и что же? Другие без рук, без ног домой ворочаются… Хорошо, что голова цела осталась.

— Да, уж без головы воротиться — мудреное дело, — охотно согласился Алеша.

Мы рассмеялись.

— Шутит все, — покачала головой Евфросинья.

Она налила каждому по рюмочке домашней наливки:

— Выпьем со свиданьицем.

Мы чокнулись, выпили и сели за стол. Сначала было как-то неловко: после стольких лет разлуки неизвестно, о чем и говорить. Но понемногу эта неловкость прошла, будто мы совсем и не разлучались. Алеша сначала нехотя начал рассказывать про войну, про фронт, а потом разошелся:

— Нет, Юрка, война совсем не та, как ее на картинках рисуют. Видал картинки: Козьма Крючков сразу по одиннадцать немцев на пику насаживает, как грибы для просушки, а поди-ка насади их?! Как начнут из тяжелых орудии благословлять, только успевай в землю зарываться. А наша-то артиллерия стоит помалкивает. Снарядов, говорят, не подвезли. А то еще чище — подвезли, да в орудия не лезут, не такого калибра: ошиблись, не те снаряды прислали. Ну что ж, ошибка — вещь возможная. Только отвечают-то за нее всё дружки-солдатики… Офицер шашку выхватит: «Вперед, за родину, за царя-батюшку!» А с чем вперед? Иной раз и винтовка не у каждого. С пикой, что ли, к нему полезешь? За царя-батюшку на смерть идем, а царица-матушка ножку нам подставляет. Ей-то что, нашего брата не жалко: сама немка, родная кровь, известно, дороже…

— Ну, теперь царя уж нет, — перебила Евфросинья, — и царицы тоже.

— Александры Федоровны нет, — усмехнулся Алеша. — Теперь заместо нее Александр Федорович делами заправляет.

— Какой Александр Федорович?

— Наш новый царь-батюшка — Керенский.

— Да что ты, одурел, что ли? — переполошилась Евфросинья. — Слова такие говоришь! Керенский — не царь, он от народа поставлен, за народ хлопочет.

— Ой ли! — недоверчиво покачал головой Алеша. — Что-то толку от его хлопот не видать. При царе как баранов на убой гнали, и теперь то же.

— И даже слов таких говорить не смей! — рассердилась Евфросинья. — Разве теперь, как раньше? Раньше городовые были, а теперь заместо их ребята с бантами…

— Вот разве что с бантами… — расхохотался Алеша. — Это верно, мамаша, разница ба-альшая! — Он помолчал и уже без улыбки прибавил: — Только на фронте никаких перемен не видать. Да и воине конца-края не видно. До победного, говорят. А у кого победный-то выйдет? Бабушка еще надвое ворожила…

— Ну, будет тебе пророчить-то, — остановила его Евфросинья. — Лучше давайте выпьем еще по рюмочке. Только вино-то у меня больно слабенькое, стариковское, сама из вишенок делала.

— А я, мамаша, для свиданьица и покрепче припас, — весело ответил Алеша.

Он быстро встал, сбегал в кладовку и принес оттуда бутылку водки.

— Вот это нашенская, телогрейка солдатская. И в мороз, и в дождь на фронте нас согревала. Тело согреет и душу развеселит.

— Ты пей ее, если хочешь, а мы с Юрой лучше своей, сладенькой.

— Ну, как желаете. — Алеша налил стакан и выпил одним духом. — Так по-нашему, по-солдатскому…

Евфросинья неодобрительно покачала головой.

К концу вечера Алеша выпил один почти всю бутылку. И, что меня больше всего удивило, совсем не опьянел. Но душу ему она так и не развеселила. Даже, наоборот, он как-то нахохлился, совсем загрустил.

— Ты что, сынок, пригорюнился? — обняла его мать.

— Да так, ничего, — нехотя ответил он. И потом заговорил будто сам с собой: — Ну вот я и дома. Отвоевался, значит. А куда ж дальше? Руки нет, работать нечем, грамоте не шибко обучен, куда же податься?

— Бог даст, пристроишься, придумаем что-нибудь, — отвечала Ефросинья.

— А что придумаем? В сторожа ночные? Да уж больно много на эту должность нас, охотников. Кто без руки аль без ноги — прямо в сторожа. И сторожить-то скоро нечего будет.

— Придумаем что-нибудь, — почти шепотом сказала Евфросинья.

Все замолчали. Вот и веселая встреча.

— Да что, правда, тужить-то, — неожиданно тряхнул головой Алеша. — Ну-ка, мамаша, достань мою заветную, давно в руках не держал.

Евфросинья с испугом глянула на пустой рукав сыновней рубахи, но ничего не сказала. Встала, открыла сундук, вынула гармошку, передала сыну.

Тот взял ее правой рукой, поставил на колени. А как же играть-то? Неужели забыл, что руки нет? Забыл или нет, так я и не понял.

Алеша прижал гармонь обрубком левой руки, а правой растянул мехи и прошелся по ладам. Попытался сыграть свой любимый вальс «На сопках Маньчжурии». Ничего не получилось. Гармонь то и дело вырывалась из-под культи. Да и какая же это игра — одной рукой?!

Странная, тоскливая музыка наполняла комнату. Мы с Евфросиньей притихли. Наконец и Алеша не выдержал. Он изо всей силы рванул мехи. Гармошка взвыла и со стоном грохнулась на пол.