Никогда не видя этой картины, я уже «видел» ее в рассказе Владимира Михайловича, и «видел» именно так, как увидел ее в Третьяковской галерее.

Вспоминаются мне и другие уроки Владимира Михайловича, связанные уже не со зрительными образами, а, в основном, с глубоким раздумьем о жизни, о людях.

Онегин Пушкина, Печорин Лермонтова… И уже совсем не похожий, совсем из другой среды Рудин Тургенева, и все-таки между этими столь различными людьми как будто есть что-то общее. Это общее — их отстраненность, отчужденность от окружающей жизни, невозможность, нежелание принять ее. Все они по-разному, но одинаково лишние люди. «Лишние люди» — это целый раздел в литературе девятнадцатого века, это особый тип людей, очень разных и все же отчасти друг на друга похожих.

Как хорошо говорил об этом Владимир Михайлович! Он говорил, по своему обыкновению прогуливаясь взад и вперед перед притихшей группой. А мы все слушали. И лично у меня вдруг закрадывалась тревожная мысль: «Лишние люди» в России в девятнадцатом веке. А разве в нашем, двадцатом веке их не может оказаться, оказаться таких людей, которые очутятся в стороне от жизни, не смогут включиться в ее стремительный поток?! А не окажется ли и кто-нибудь из нас среди этих людей, не окажусь ли и я сам?»

Даже дрожь пробирала от такой мысли. Но что же нужно делать, чтобы этого не случилось, как включиться в жизненный поток? Конечно, надо учиться, кончить школу, а потом?.. Потом поступить учиться дальше, но куда? Надо ведь обязательно найти свое призвание в жизни, заранее точно определить свой дальнейший жизненный путь. А как это сделать и не ошибиться? Вот у меня, к чему у меня способности — к литературе, к театру? Кем мне стараться быть — артистом или заниматься литературой? И опять же вопрос: как ею заниматься? Быть писателем, исследователем или учителем, вот таким же, как Владимир Михайлович?

В последнее время меня больше всего тянуло стать учителем, преподавать в школе литературу.

Я уже мечтал, как я кончу университет, вернусь обратно в Чернь и буду преподавать литературу в той самой школе, где я теперь учусь. Владимир Михайлович к тому времени будет уже совсем старенький. Он придет ко мне на урок, сядет в уголок, может, на ту самую парту, где сижу теперь я, и будет затаив дыхание слушать. А я начну рассказывать про Гоголя, как он сжигал свою поэму, буду рассказывать точь-в-точь как Владимир Михайлович, нет, даже еще более ярко, более образно. Может, даже, кто-нибудь из учеников вдруг не выдержит и зашепчет: «Мне страшно». А я скажу: «Так и должно быть. Гоголю в эти минуты было еще в тысячу раз страшнее».

А потом зазвенит звонок, ученики, как в тумане, выйдут из класса. И тут ко мне подойдет старенький Владимир Михайлович, обнимет меня и скажет: «Я не ошибся в вас. Я передаю в надежные руки самое дорогое — сердца нашей молодежи. Будите в них высокие, благородные чувства, учите любить нашу родину, наш народ и нашу великую русскую литературу».

Итак, решено. Я пойду на литературный факультет, буду педагогом-словесником и на всю жизнь останусь работать в школе в моей дорогой Черни.

КЕМ БЫТЬ!

Помню, как-то раз я поделился своими планами на будущее с мамой. Мама выслушала меня совсем без восторга и даже с явным огорчением.

— Ты хочешь стать учителем, да еще всю жизнь работать в Черни?

— Разве это плохо?

— Всю жизнь влачить полуголодное существование, что же тут хорошего? — в свою очередь, спросила мама.

Вот насчет материальной стороны выбираемой мною профессии, об этом я, признаться, не думал.

— Ты любишь и на охоту поехать, и собак иметь, — продолжала мама. — А на те гроши, какие получает у нас учитель, дай бог себя только с грехом пополам одеть и накормить. Уж и на лето никуда не поедешь. Все время только и думай о том, откуда взять деньги на жизнь. А взять-то их ему неоткуда.

— Зачем же тогда на учителя учатся? — спросил я.

— Мало ли зачем… — ответила мама. — У одних нет способности к математике, физике, вообще к точным наукам. А другие… — мама грустно взглянула на меня, — а другие, ну потому же, почему и ты, — по неопытности. Слушать советы старших не хотят, а некоторым даже и некому посоветовать. Вот и идут в учителя. Потом всю жизнь мучаются.

— А куда же идти, чтобы не мучиться?

— Да в любое инженерное училище, — сразу, без колебаний ответила мама. — Инженерное дело — это верный кусок хлеба. А заработал его — можешь дальше чем хочешь заниматься. Когда ты кончишь школу, — продолжала мама, — тебе будет всего восемнадцать лет. Еще четыре года в высшем училище, и ты уже инженер, ты на своих ногах. А дальше делай что хочешь. Желаешь на литературный факультет — иди, желаешь в театральную школу — поступай, но у тебя в руках нечто вполне определенное, верный кусок хлеба при любых обстоятельствах.

«Может, мама и права, — думал я после таких разговоров. — Но какой ужас после школы еще целых четыре года учиться нелюбимому делу, да еще такому делу, которым в жизни заниматься не собираешься. Учиться только для того, чтобы потом иметь бумажку в кармане — диплом, иметь кусок хлеба на всякий случай, на случай, если любимое дело в дальнейшем не заладится или, еще хуже, окажется на поверку совсем не таким любимым.

Я начал приглядываться к Владимиру Михайловичу. Может, мама отчасти и права. Он ведь далеко не всегда с таким жаром говорит на уроках, чаще, наоборот, бывает усталый, раздраженный. А как-то я встретил его на улице; он тащил санки, а на них мешок картошки.

Я попросил разрешения помочь. Потащили вместе. Снег был глубокий, тащить санки трудно. Оба запыхались, особенно Владимир Михайлович. Среди дороги он вдруг остановился и, тяжело дыша, сказал:

— Давайте немножко отдохнем. Сердце болит. — Потом помолчал и вдруг добавил: — Разве думал когда-нибудь, что придется вот так. — Он указал на мешок картошки. — Был молод, как вы, мечтал о профессуре, о лекциях, о научной работе… И вот — финал. Ну, потащили дальше, — закончил он, берясь за обмерзшую лямку.

Я так и не понял, к чему относились эти последние слова — «потащили дальше»: к мешку картошки или ко всей его жизни? Вернее всего, и к тому и к другому.

Помню и другой случай. Это было уже в марте месяце. День был совсем весенний. Солнышко пригревало, и снег с южной стороны весь будто истыкан острыми пиками. Это лучи солнца его так разукрасили.

Мы с Владимиром Михайловичем шли из школы каждый к себе домой и разговаривали о каких-то пустяках.

— Ну, Юра, а что вы думаете делать, когда школу кончите? — неожиданно спросил меня Владимир Михайлович. — Куда дальше учиться пойдете?

Я обрадовался, что могу рассказать ему о своих планах и спросить насчет них его мнение.

Владимир Михайлович внимательно меня выслушал.

— Выть учителем? Что ж, дело хорошее, полезное дело, — проговорил он. Помолчал немного, подумал и добавил: — Только нелегкое это дело, ох нелегкое!

— Владимир Михайлович, а вы как бы посоветовали? — робко спросил я.

— Как бы я посоветовал? Трудно, Юра, за другого человека такой вопрос решать. Быть учителем — это все-таки жертва, жертва ради призвания, ради любви к делу, к людям. Не каждый на это согласится, не каждый потом не раскается.

— А вы бы, если бы на моем месте были, пошли бы опять в учителя?

— Я бы? — задумался Владимир Михайлович. — Я в данном случае не пример. Мы, старые педагоги, кто уже вкусил сладость общения с молодежью, это — ну как бы вам выразить? — это стремление передать ей свою любовь к литературе, к любимым ее героям… кто все это хоть раз познал, никогда уже не расстанется со своим делом. Не расстанется, — повторил Владимир Михайлович, — как бы трудно жизнь ни сложилась.

Он замолчал, обдумывая что-то, и потом, обернувшись ко мне, сказал:

— Это я говорю про тех, кто уже изведал и тернии и розы нашего школьного дела. А вот вам, не изведавшим еще этого, нужно ли вступать на этот путь? Уж больно он тернист. А что ваши родители вам советуют? — спросил он.