Даже теперь, спустя почти полвека, я без содрогания об этом не могу вспомнить. Что бы я стал делать, как дальше учиться?!
И вдруг — о радость, о счастье! Закон божий в школе отменяется, совсем отменяется! Я спасен!
Вместо него такие предметы, о которых нам в школе бабки Лизихи и не говорилось: пение, рисование, ручной труд. На уроках русского языка, которые бывали почему-то крайне редко, — диспуты насчет социальной принадлежности Онегина, Ленского и семьи Лариных. Насчет отсталости взглядов у «старосветских помещиков», насчет шаткости платформы, на которой стоял Тургенев. И уточнение вопроса: можно ли его считать революционером или соглашателем со старорежимной властью.
Уроки-диспуты бывали бурные, даже, скорее, буйные. Ребята частенько входили в раж, и даже трудно было порой понять, кто кого учит: учитель нас или мы учителя.
Чаще всего каждый оставался при своем мнении: ни учителю нас, ни нам учителя все же не удавалось переубедить.
А бывало и так, что когда наши силы ослабевали и мы чувствовали, что учитель берет перевес, кто-нибудь из ребят неожиданно затягивал:
и тут все дружно подхватывали:
Тут уж учитель перекричать нас никак не мог, и победа неизменно оставалась за нами.
Так, не слишком перегружая себя занятиями, мы учились, в основном, большую часть зимы.
СЧАСТЬЕ
Об этом мы все, конечно, сейчас же узнали. Да разве могло остаться в тайне в нашем крохотном городке такое событие?
В этот день с утра, собравшись в школе, мы ждали Маргариту Ивановну с замиранием сердца. Ее урок должен был быть первым.
— Не придет, — говорили многие. — Разве ей сегодня до уроков, до нас?
С этим все были согласны и все-таки ждали: а может быть, придет?
Она пришла минута в минуту. Ровно в девять часов дверь класса широко раскрылась, и мы увидели Маргариту Ивановну.
Да она ли это?! Может, сестра? Совсем такая же, только лет на десять моложе. Нет, это она, она сама — счастливая, сияющая, совсем молодая.
— Ребятки, друзья мои! — начала Маргарита Ивановна. — Вы, конечно, знаете, что…
Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала.
Мы растерянно глядели на нее. Всегда такая мужественная, она стояла теперь посреди класса и плакала, и смеялась от счастья. И у многих из нас тоже на глаза навернулись слезы.
Маргарита Ивановна немного оправилась от волнения, взглянула на наши заплаканные физиономии, посмотрела так ласково, так благодарно и тихонько сказала:
— Спасибо. Я всегда знала, я чувствовала, что вы мои друзья, настоящие добрые друзья.
Конечно, никакого урока пения в этот день не было. Мы обступили Маргариту Ивановну, и она рассказывала, рассказывала без конца: как сидела вчера вечером у себя дома и вдруг скрипнула дверь, и она оглянулась и не узнала его. А потом, когда узнала, в первую секунду не обрадовалась, а испугалась — испугалась, что ей это кажется или что это кто-то другой, только очень похожий. Испугалась, что все исчезнет. А потом, а потом…
Тут Маргарита Ивановна опять начала смеяться и плакать.
— Ах, друзья мои! — радостно восклицала она. — Это только мать, только мать понять может. Два года, два года назад похоронить сына, похоронить в своей душе и вдруг увидеть его, увидеть не во сне, а наяву, живого, здорового, такого же, как и был!
Тут Маргарита Ивановна приостановилась и, покачав головой, добавила:
— Ну, не совсем такого, даже, может, совсем уже не такого. Но главное — что он жив, жив и опять здесь, со мною.
Мы начали расспрашивать, где же он был эти два года, почему не давал о себе знать.
— В плену, в Германии. Писал. Сначала писал, потом отчаялся меня разыскать, думал, что умерла. Писал-то в Ефремов, а там в нашей квартире какие-то чужие люди живут, меня и в глаза не видали и, где я, жива ли, нет, понятия не имеют. А сам-то он два года назад по ошибке в списки убитых попал, мне об этом и сообщили. Ну, да все это теперь позади.
Маргарита Ивановна приостановилась, перевела дух.
— Знаете, ребятки, до сих пор опомниться не могу, поверить не могу, что Андрюша вернулся. Вот рассказываю вам, и вдруг в голову придет: а может, это только сон, проснусь сейчас, а его нет. И так вдруг страшно станет. Ведь это не сон? — как-то по-детски улыбнувшись, спросила она.
— Не сон, не сон! — гаркнули мы все разом, да так старательно, что Маргарита Ивановна в ужасе заткнула уши.
— Тише, тише, ради бога! Сейчас все сюда сбегутся. Верю, верю, что я не сплю. — Она весело взглянула на нас. — Ах, как бы мне хотелось всех, всех в гости к себе позвать, всех моих друзей! Да некуда, комнатушка-то у меня одна, никак в ней не поместимся.
— Маргарита Ивановна, — вдруг сказал Лева, — а вы лучше позовите как-нибудь вашего сына к нам сюда, в класс, в школу. Может быть, он нам и про войну что-нибудь расскажет.
Маргарита Ивановна взглянула на Леву и хитро, совсем по-мальчишески улыбнулась.
— А может, я его уже и позвала.
— Позвала, позвала, ура! — загалдели ребята. — Когда он придет? Сегодня, сегодня, да?
— Как-нибудь, наверное, зайдет, — все так же лукаво улыбаясь, отвечала Маргарита Ивановна.
Но ждать нам совсем не пришлось. Скрипнула дверь, и в класс вошел какой-то военный.
Маргарита Ивановна увидела его, вскочила со стула, пошла, нет, побежала навстречу, схватила за руку, подтащила к своему столу.
— Ну вот вам мой Андрейка! — опять вся просияв, представила она сына.
— Здравствуйте! — разом гаркнули все мы, и десятки любопытных глаз устремились на виновника всех этих событий.
А он стоял рядом с величественно полной, празднично одетой Маргаритой Ивановной, стоял такой худенький, на вид совсем еще мальчик, одетый в защитного цвета гимнастерку. От смущения опустил голову, улыбался и мял в руках старенькую, повидавшую всякие виды фуражку.
Наконец прошли первые минуты смущения, неловкости. Андрей огляделся, успокоился. Мы все окружили его.
А вблизи-то он выглядел не таким уже мальчиком. Собственно, лицо было совсем молодое, но на этом лице будто кто-то нарочно, из озорства провел много глубоких, резких морщин.
Я украдкой глядел на это молодое и в то же время будто старое лицо, и мне казалось, что перед нами мальчик, неумело загримированный под старика. Вот так же недавно гримировались мы сами для школьного вечера.
Но я понимал, конечно, что его грим смыть уже ничем не возможно.
Андрей рассказывал нам про войну, как там страшно, особенно когда начинается артиллерийский обстрел. Сидишь в окопе, а то и просто лежишь в какой-нибудь яме, а кругом ад кромешный, будто сотни, тысячи вулканов начали извергаться, грохот, огонь, дым… Земля вверх летит, дождем на тебя сыплется, только дождь-то этот — камни, глина, песок… Лежишь, в глазах все кружится, кувыркается, в ушах непрерывный звон, во рту горечь, песок на зубах хрустит… Лежишь и не знаешь, что это — явь или бред?
Я слушал и невольно вспоминал такие же рассказы про войну Алеши.
Как хорошо, что Ленин предложил всем странам кончить войну, помириться! Как это хорошо, только почему же до сих пор никто не мирится!
Потом Андрей рассказывал, как он попал в плен, как работал у какого-то немца на ферме, потом на каком-то заводе и как он тосковал по России, по своему родному Ефремову.
— Маму-то я уж и не надеялся увидеть: думал, в живых давно нет. Страшно было домой возвращаться. Что-то там дома? Кого найду? Приехал в Ефремов, про маму никто ничего не знает; знакомые и те не знают, говорят, еще в начале войны уехала, куда — неизвестно, никому ничего не сказала. Нашел просто чудом. Четыре дня по городу слонялся, все без толку. На пятый сижу на бульваре, на лавочке. Мимо человек какой-то идет. Я на него и не поглядел — мало ли народу по бульвару ходит? А он вдруг приостановился и прямо ко мне: