За это время на пострадавшей губе и на подбородке выросла густая щетина, как молодая поросль на месте лесной порубки. А нетронутый ус возвышался сбоку над ней, будто уцелевшее кудрявое дерево.

Выражение лица было, правда, не совсем обычное, но мы, домашние, к этому уже привыкли. В городе тоже давно все знали о случившемся. Сам Копаев с горестью рассказывал своим клиентам, как он, размечтавшись об охоте, ненароком отхватил у доктора один ус.

— А второй так и не дал, — добавлял он с видимым уважением к стойкости Михалыча.

Многие, в особенности старички, тоже весьма одобряли стойкость Михалыча.

— Молодец, — говорили они, — не дал себя онемечить. Хоть с одним усом, а все-таки русским человеком остался.

Так история с докторским усом мигом облетела весь город и стяжала Михалычу добрую славу.

САМЫЙ ЛУЧШИЙ ПОДАРОК

Приближался для нас с Михалычем желанный день — 12 июля. В этот день в те времена открывалась летняя охота на водоплавающую и болотную дичь.

Мы с Михалычем уже заранее принялись готовиться к этому дню. Не один раз вычистили, смазали и без того чистое и смазанное ружье, которое с самой весенней охоты лежало без всякого употребления в чехле. Затем набили побольше патронов, проверили, в порядке ли сапоги и вообще все наше охотничье снаряжение.

Наконец все было переделано, проверено, пересмотрено, а до открытия охоты оставалась еще целая неделя, вернее, семь вечеров, так как днем Михалыч бывал на работе, а я с ребятами на речке или в лесу.

Зато как наступал вечер, мы с Михалычем уходили в его кабинет. Михалыч садился в свое любимое кресло, закуривал и говорил многозначительно:

— Ну, братец мой, давай-ка еще разок поразмыслим, не упустили ли мы чего-нибудь в наших охотничьих приготовлениях.

И мы начинали размышлять, вернее, беседовать о том, как мы запряжем лошадку, покатим на Выползовское болото и, быть может, что-нибудь там подстрелим.

Во всех наших сборах, приготовлениях и даже разговорах самое деятельное участие принимал третий наш товарищ по охоте — Джек. Только мы брали в руки ружье, охотничью сумку или сапоги, Джек приходил в страшное волнение, начинал носиться по комнате, взвизгивать, подбегать к двери, всем своим видом и поведением приглашая сейчас же идти на охоту. Он никак не мог понять, почему же мы не идем, в чем же задержка?

А когда мы с Михалычем мирно сидели у стола и беседовали, Джек садился тут же, рядом, клал свою голову на колени к Михалычу и как будто вслушивался в наш разговор, даже порою сам участвовал в нем.

Действительно, стоило Михалычу или мне произнести слово «охота», «ружье», Джек настораживал уши, начинал «мести» по полу хвостом и даже слегка скулил.

— Он все, разбойник, понимает. Только разговаривать не может, — уверял Михалыч, ласково гладя Джека по голове. И, обращаясь к нему, добавлял: — Ну что ж, собачка, на охоту хочется, хочешь на охоту?

В ответ на это Джек радостно взвизгивал.

— Потерпи, потерпи самую чуточку, — говаривал Михалыч. — Теперь уж недолго осталось. Проедемся, поглядим, какая дичина в этом году на нашем болоте завелась.

Бояться, что дичь перебьют другие охотники, нам не приходилось, так как легавая собака во всем городе была только одна, у Михалыча. Вообще за дичью, кроме нас, никто не охотился. Все чернские охотники были гончатники, держали гончих собак, охотились с ними осенью и зимой за зайцами и лисицами.

Да и, по правде говоря, дичи-то у нас почти никакой не водилось — ни тетеревов, ни рябчиков. Одно-единственное болотце вдоль речки у деревни Выползово. Там мы с Михалычем и охотились. Изредка находили что-нибудь из дичинки: болотную курочку или бекаса. А уж если застрелил утку, хотя бы маленького чирка, то считай, что день не пропал даром.

— И охота тебе из-за такой пичужки целый день в болоте мокнуть? — говорила, бывало, мама, вынимая из Михалычевой охотничьей сумки крохотную курочку или кулика. — Ну что с ней прикажешь делать? Ощиплешь — и есть нечего.

— Ах, мадам, — восклицал Михалыч, — вы расцениваете дичь на вес, как мясо в лавке! Нельзя же по вкусу сравнивать, например, картошку с ломтиком ананаса.

— Ну, я ананас никогда не ела, да и ты тоже, — отвечала мама и, вертя в пальцах нашу дичину, уходила в кухню.

А оттуда уже слышался недовольный голос тетки Дарьи:

— Опять воробья привез, нечего сказать — тоже охотник!

— Никакого полета фантазии! — возмущался Михалыч. — Да если даже и ничего не удастся застрелить, разве только в добыче прелесть охоты? А какой простор, какие запахи! А это нетерпеливое ожидание, что вот-вот вылетит. Вот в чем истинная суть дела. Но женщинам, увы, этого не понять.

И, как бы в подтверждение сей мудрой истины, из кухни частенько выходила мама, неся на блюдечке от варенья крохотную общипанную тушку нашего охотничьего трофея.

— Полюбуйтесь, — говорила она, — вот ваша дичь, что прикажете с ней делать?

— Как — что? — негодовал Михалыч. — Поджарить и потом хорошенько в кастрюльке потушить, чтобы она вся собственным соком пропиталась. Божественное блюдо будет. Сами все пальчики оближете.

Мама молча удалялась в кухню, и оттуда вновь слышался сердитый голос тетки Дарьи:

— В чем же тушить-то, в наперстке, что ли?! Вот заставлю его самого, тогда узнает.

Но все же в конце концов нашу дичь приготовляли к обеду.

Мама разрезала ее на три части — себе, Михалычу и мне. Тетка Дарья раз навсегда от своей порции отказалась. И мы отведывали настоящую «королевскую» дичь, как называл бекасов и других долгоносиков Михалыч.

— Что, вкусно? — спрашивал он у мамы.

— Да, очень даже.

— Недаром это королевская дичь, — с гордостью провозглашал Михалыч.

— Ну, короли-то наверное по целому блюду едят, не по одному крылышку.

— Мадам, вы меня поражаете, — разводил руками Михалыч. — Деликатес — и вдруг «по целому блюду». Дичь — это же не еда для насыщения, а, так сказать, услада души, понимаете — души, а не бренного тела. Что, по-вашему, важнее?

— Ну хорошо, — соглашалась мама, — ты душою насытился, значит, котлеты есть не будешь? Я скажу, чтобы Дарья их к ужину оставила…

— То есть почему же? Конечно, буду, — поспешно перебивал Михалыч. — Не только о душе, надо и о теле позаботиться. — И он с аппетитом принимался за котлеты.

Все эти предстоящие нападки на наши будущие охотничьи трофеи со стороны мамы и тетки Дарьи мы с Михалычем, по опыту прошлых лет, хорошо уже знали. Пусть подсмеиваются, пусть нападают! А мы все-таки не спеша и, как говорил Михалыч, с чувством, с толком, с расстановкой подготовились к предстоящему открытию охоты. Осталось только три дня и три вечера. Но чем же их занять? Тогда мы решили еще раз проверить все снаряжение.

И вдруг! Это «вдруг» останется памятным мне на всю жизнь… Только мы с Михалычем уселись возле письменного стола, дверь кабинета отворилась, и вошла мама. В руках она держала что-то длинное, завернутое в бумагу.

— Ну, охотники, — обратилась она к нам с каким-то странным волнением, — скоро на охоту отправитесь? Вот вам, чтобы побольше дичи настреляли. — И она положила передо мною на стол свой загадочный сверток.

— Это мне? — спросил я.

— Да, Юрочка, тебе.

— Давай-ка, давай развернем, поглядим, — сказал Михалыч, беря в руки сверток. — Ого, тяжелый! Кажется, уже на ощупь я догадываюсь, что это такое. Юрка, танцуй, танцуй, а то не покажу.

Повторять предложение не пришлось. Я вскочил с места и закружился по комнате.

— Ну хватит, хватит, — говорили Михалыч и мама.

Сверток был распакован, и в нем… Я просто не поверил глазам — ружье, настоящее двуствольное, такое же, как у Михалыча, только много меньше, как раз по мне.

Наконец столбняк прошел, и я бросился обнимать маму, Михалыча, Джека, потом само ружье и опять маму, Михалыча… всех по очереди.

Мама и Михалыч, глядя на мой дикий восторг, только добродушно улыбались. Пожалуй, лучше их понимал меня Джек. Ружье! Еще одно ружье! Ну теперь-то, уж конечно, сейчас же идем на охоту. От радости Джек подпрыгнул, вскочил на стул, со стула на диван, потом закружился со мной по комнате, оглушительно лая.