Мы, ребята, слушали всё это, невольно приуныв. За два года полного безделья в школе мы уже совсем отвыкли от учения и просто не представляли себе, как это мы снова засядем за ежедневные занятия.

Правда, некоторые попытались кое-что «выяснить». Например, как же мы будем заниматься, если даже не ясна программа, да и учебников почти ни у кого нет.

На это Владимир Михайлович ответил, что программа, в основном, вполне ясна. Во всяком случае, по таким предметам, как математика, физика, география, литература, будем проходить курс, как его проходили раньше в гимназии. А если не у всех есть учебники, в этом тоже беды большой нет. Можно собираться группами по нескольку человек.

— Было бы желание! А желание, я уверен, у вас есть, — закончил Владимир Михайлович и еще раз напомнил, что занятия на следующий день начнутся ровно в девять часов и он убедительно просит всех не опаздывать.

— Вот те и свободная трудовая! — огорченно сказал, догнав меня на дороге, Толя Латин. — Ох, чувствует мое сердце, — продолжал он, — задаст нам перцу этот дядя. Сразу видно, хватка старорежимная. Съест и не поморщится.

Я ничего не ответил. Понимал только — настал конец привольному житью-бытью.

…Насчет того, что приволью, вернее, нашему лодырничанью настал конец, мы угадали.

Придя на следующий день в школу к девяти утра, мы и самой школы-то не узнали. В коридоре тишина. Никаких дружеских прогулок ни парочками, ни цепочкой. Прогуливаются только два, очевидно дежурных, педагога и всех ребят сразу же приглашают в свою группу.

Ровно в девять часов зазвонил давно уже бездействовавший звонок. К нам вошел учитель, одетый в синий форменный сюртук, только пуговиц блестящих да погон на нем не было. Учитель поздоровался с нами, проверил по списку, все ли налицо. Отсутствовали двое. Учитель неодобрительно покачал головой:

— Нехорошо, нехорошо! Прошу дежурного к завтрашнему дню выяснить причину отсутствия. Если неуважительная — поставим на школьном совете… Вы понимаете, — обратился он к нам, — каждый не явившийся на урок вредит не только себе, но и всей группе. Вот я сегодня буду вам объяснять, а они не услышат. Как же быть? Еще раз повторять объяснение или просить, чтобы им товарищи объяснили? Нехорошо, очень нехорошо. Прошу обязательно выяснить, почему они отсутствуют.

Этот учитель должен был преподавать у нас математику. Начал он свой урок для нас весьма нежелательно. Он не стал спрашивать, что мы знаем, а сам сказал нам, что мы обязаны знать по программе.

— Да мы уже и что знали, половину забыли! — чистосердечно заявил кто-то из задних рядов.

— Очень жаль, очень жаль! — посочувствовал учитель. — Тем, кто кое-что из старого позабыл, я посоветую вспомнить дома. К сожалению, времени на повторение в школе у нас нет. Мы и так на целый месяц позже начинаем заниматься. А нужно пройти то, что положено. Ведь через год вы уже кончаете школу. Советую всем подтянуться.

И он начал объяснять новый раздел по алгебре.

Что уж мы поняли из его объяснений, я сейчас не помню, вероятно, очень мало. Во-первых, старое все позабыли, а главное, совсем разучились слушать учителя и следить за его объяснениями. В общем, нужно признаться, что всем нам пришлось очень туговато. Приходилось здорово подтягиваться еще и потому, что приехавшие вместе с преподавателями ребята знали все гораздо больше и лучше нас. По ним и равнялись педагоги. Вот когда мы не раз и не два вспомнили басню Крылова насчет стрекозы и муравья.

Особенно туго пришлось по математике и физике. Тут незнание предыдущих разделов просто не давало возможности двигаться дальше.

Первое время учиться по этим предметам было очень трудно. Но зато, как только удалось немножко освоиться с предметом, я лично почувствовал большую радость, радость оттого, что я наконец-то занимаюсь делом, которым нам, ребятам, и положено заниматься.

Нужно сознаться, что в прошедшие два года, когда мы ровно ничего не делали, радость полной свободы нет-нет да и омрачалась мыслью о том, а что же будет дальше. Как же дальше жить, что будет, когда придется поступать в высшее учебное заведение? Теперь же сразу все прояснилось. Теперь мы обычные ученики, учимся, хотя и с большим перерывом, но все-таки учимся в школе тому, чему и полагается, а главное, что за наше будущее теперь думают и отвечают руководители-педагоги. И когда учитель математики чиже сердился и говорил: «Ума не приложу, что с вами делать», то даже и в этом чувствовалось что «ум»-то должен прикладывать в основном он, а не мы. Теперь он отвечает за наше будущее.

С приходом новых учителей в школу явились не только трудности и огорчения, но и радости. Самый грозный из наших новых наставников, Владимир Михайлович Успенский, стал преподавать нам русскую литературу.

До этого лично я даже не представлял себе, что это за предмет. У Елизаветы Александровны мы все просто учили русский язык: грамматику, синтаксис, писали изложения, сочинения. Кроме того, Елизавета Александровна задавала нам прочитать что-нибудь из литературы и рассказать прочитанное своими словами. Все это было очень неинтересно. Даже стихи и рассказы Пушкина приобретали какой-то удивительно нудный, школьный отпечаток. Какая уж там поэзия, красота образов, слова, когда перед тобой с линейкой в руках сидит грозная бабка Лизиха и за малейшую ошибку или неточность ты получаешь физическое возмездие!

Потом, в новой трудовой школе у нас и учителя-то по литературе не было; преподавал по совместительству то историк, то географ. И вот только теперь я услышал из уст Владимира Михайловича, что такое литература, услышал и был покорен.

Если Михалыч оказался первым моим учителем в области знакомства с природой, то Владимир Михайлович Успенский первый по-настоящему со всей серьезностью привил мне любовь к литературе. Правда, я любил ее и раньше, с тех самых пор как Михалыч читал нам по вечерам Аксакова, Тургенева, Некрасова, Толстого, Тютчева, но это было, скорее, художественное отображение все той же природы. Ведь именно рассказы и стихи о природе, в основном, и читал нам Михалыч.

Владимир Михайлович Успенский раскрыл перед нами всю красоту и мудрость творений наших великих писателей.

Особенно в памяти осталось, как Владимир Михайлович рассказывал нам про Гоголя, о его последних днях творчества.

Помню, на дворе стояла уже зима, суровая, морозная. Дров в школе почти не было и керосина тоже, лампы не горели.

Мы сидели в нетопленном темном классе, одетые в шубы, согревая руки, засовывая их поглубже в рукава пальто.

Класс освещался только лунным светом, который проникал сквозь густо заиндевевшие окна.

И вот в этом голубом полумраке перед нами расхаживал тоже одетый в пальто Владимир Михайлович и не читал лекцию, не объяснял урок, а именно рассказывал, как о чем-то очень близком, чему, может быть, даже сам лично был свидетелем, как Николай Васильевич Гоголь в припадке глубокой тоски и душевного смятения бросил в горящую печь страницы своего гениального произведения.

— Представьте: комната, темно, только красноватый отблеск пламени из открытой печи мечется по стенам, по ближайшим предметам. Этот тревожный отблеск падает на изможденное лицо человека, лицо с огромным, как клюв у птицы, носом, лицо Гоголя. Гоголь в смятении. Он уже бросил в печь часть страниц своей поэмы. Они горят. Это горят не бумаги — горят мысли Гоголя, горит его душа, сердце, горит он сам, великий и ничтожный, гениальный и безумный, одинокий в блеске своей славы, несчастнейший из людей. Это Гоголь сжигает сам себя.

Несколько лет спустя в Третьяковской галерее я увидел картину «Гоголь сжигает вторую часть «Мертвых душ».

Картина сразу показалась мне удивительно знакомой: «Где же я ее видел раньше?» Да ведь именно об этом рассказывал нам зимой девятнадцатого года и нетопленной темной школе Владимир Михайлович.

И тогда впервые в жизни я понял, вернее, почувствовал силу художественного слова. Владимир Михайлович рассказывал так, что казалось, будто ты видишь то, о чем он говорит.