— Да на что мне ваши дела! Кто сюда пришел? Я к тебе или ты ко мне? — вскипел Александр Дмитриевич.

— Ну, предположим, я, — уступил Дергачев.

— Тогда не хами. Или отправляйся в свою семью. Семья есть? Привет семье, как говорится.

Дергачев отреагировал неожиданно.

— Саня, милый ты мне человек. Не гони меня, нету у меня семьи, некуда мне идти.

«Ну, кажется, совсем развезло, — подумал Пашков с досадой. — Никогда больше не пущу его к себе».

— Слушай, Володя, милый человек, — откликнулся он в тон, — может, пойдешь вздремнешь?

— Гонишь все-таки?

— Ложись, где ночевал, когда в целителя стреляли.

— Стой, — перебил его Дергачев почти трезво, — не произноси при мне имени этой паскуды. Об одном жалею, что не я в него стрелял, я бы не промазал.

— Чем он тебе насолил? — спросил Пашков, пытаясь догадаться, знает ли художник правду.

— А ты не знаешь? Все, по-моему, знают и на меня пальцами показывают. А ты не знаешь, что он с Мариной живет? Не знаешь? А ну, говори честно!

«Господи, вот попал…»

— Я там свечку не держал! Что я могу знать, кроме сплетен?

— Ага! Сплетни, значит, знаешь?

— Сплетни я не слушаю, мне это до лампочки.

— Врешь! С Настей вы тут чем занимаетесь? Что она сюда шмыгает? Это же первая блядь. А бляди о чем толкуют? О своем. Стерва. Черного ублюдка нажила, где-то в деревне прячет у родственников.

— При чем тут черный ребенок и я?

— Все одно к одному.

— Володя! Иди спать, — произнес не столь пьяный Пашков.

— Да не хочу я спать. Отстань от меня! Тебе человек душу раскрывает, а ты его гонишь. Стерву шлюху не гонишь, а меня, художника, гонишь. Ты честно скажи, Настю лапал, или уже…

Пашков встал.

— Ну что вскочил? Чего кипятишься? Настя баба лакомая, я бы сам дорого дал… я тебе польстить хотел, а ты кипятком писаешь! Ладно, уйду я. Доволен?

— Ложись на моем диване.

— Смилостивился… Не хочу на твоем диване. Пойду в ночь. Может, и на меня пуля найдется, — бормотал Дергачев, хотя время было совсем не позднее.

— Ложись здесь. Куда ты попрешься в таком виде?

Дергачев смотрел тупо, но что-то про себя соображал.

— Ладно, остаюсь, — сказал он, будто делая одолжение, — а ты будь человеком, посиди со мной минутку, я быстро засыпаю… — попросил он капризным тоном.

— Давай, давай, бэби, баиньки.

Художник опустился на диван и начал стягивать ботинки.

— Вот видишь, какие у меня туфли? Видишь, подошва почти насквозь, пыль насыпается. Вот так и хожу. Говорю Марине, дай мне денег туфли купить, а она мне — «пей меньше, собери на туфли и покупай». Слышишь, стерва какая? А сама, ты видишь, как одевается? И все мало, около девчонки руки погреть хочет.

Вновь поднялся вопрос о Лилиных возможностях.

— Ты на бабку намекаешь, которая Мазина наняла?

— Ха-ха! На ее бессмертную душу я намекаю, которой недолго осталось в бренном теле…

— Не понял.

— А что понимать? Душа уйдет, а наследство останется.

— Именно Лиле?

— А кому же еще? Нас с Мариной бабка ненавидит.

Он вытянулся на диване, пошевелив пальцами ног в рваных носках.

— Она Эрлену любила. А нас ненавидит, — повторил он, — и, может быть, правильно делает… Так что нам железная немка ни пфеннига не оставит. Все Лильке.

— Да что там после старухи советской остаться может?

Дергачев приподнялся и спустил ноги на пол.

— Темнота! Коста-Рика останется! По-испански сечешь?

И он захохотал.

Об испанском Александр Дмитриевич слышал из Ломоносова, что этим языком уместно изъясняться с Богом, однако жить ему пришлось в эпоху атеизма, и поэтому наиболее знакомыми были слова типа «но пасаран» или «патриа о муэрте». И еще он знал, что Коста-Рика — государство в Центральной Америке, и название это означает в буквальном переводе «богатый берег». Тем не менее он сказал:

— Пока не усек.

— Да ведь домик бабкин на озере. А ты видел, что там творится? В поте лица создается Ньюрашенленд, земля новых русских. Сечешь, на сколько лимонов там участок потянет? Вот Марина и крутится вокруг Лильки, как квочка.

— Из-за наследства?

— А почему бы и нет? Я и сам мечтаю, когда Лилька превратит владение в доллары — никаких деревянных, понял! — и купит мне в валютке ботинки и дюжину носков. А может, и бутылочку родителю поставит, а?

— Ну вот видишь, все нормально складывается, — отозвался Пашков спокойно. Хлопоты с наследством его оставили вполне равнодушным.

Тон его художника разочаровал.

— Да пусть крутится, хрен с ней, но она же хочет Лильку у Артура лечить! Это как?

— Как я понимаю, Лиля ничем не больна, просто меланхолического темперамента девушка, так что серьезное лечение ей вряд ли потребуется.

— А ему именно такие пациенты нужны. Ведь он жулик, а не целитель. Но девчонку я ему не отдам.

— В каком смысле?

— В прямом. В сексуальном. Он этих баб на кушетке растягивает. Потому к нему, козлу, и очередь. Теперь на Лильку глаз положил. Мало ему моей шлюхи. А эта сводня готова ему дочку…

— Перестань. Не плети чушь! — одернул раздраженно Александр Дмитриевич, кожей ощущая, как грязь этого мира, от которой он надеялся укрыться, беспрепятственно пенится по «ковчегу». Меньше всего думал он о том, что Мазин на его месте внимательно прислушивался бы к каждому слову этого, не украшающего человеческую речь и чувства, пьяного бормотания.

— Заткнись! Завтра стыдно будет.

Стыд после пьянки постоянно терзал Пашкова, и он всегда мучился, пока время не притупляло отвратительное состояние.

Но Дергачев, по-видимому, страдал меньше.

— Стыд не дым. А вот душа горит, куда денешься! Я тебе правду говорю. Ты человек, Саня. Умудряешься подняться над дерьмом. Молодец, стоик, философ. Эпохами мыслишь, а не днями вонючими. И я тебе честно скажу, убивать нужно. Железом и кровью! Это вечный лозунг. Иначе опухоль не удалишь. Эх, жалко все-таки, что этот черный промазал.

— Кто?

— Лицо кавказской национальности, как теперь говорят.

— Слушай, Владимир, о ком ты?

Тот вытянулся, хмуро посмотрел в потолок, потом пробурчал:

— Я, конечно, не утверждаю. В смысле юридическом. Но мысли имею, соображения.

И лицо его в самом деле вдруг показалось Пашкову осмысленным.

— Что ж ты с Мазиным не поделился?

— Нечем делиться. Я же сказал — в смысле юридическом картина малопонятная. Вроде абстракционизма. Олухи пялятся, ругаются, спорят, а художник замысел имел, верно?

— Так ты олух?

Дергачев обиделся.

— Почему олух? Я реалист. Мне такая картина нужна, чтобы всем понятно было.

— Самому-то тебе что понятно?

— Вот привязался! Сорвалось словцо, и прицепился. А что я тебе скажу? Ну, был у Марины хахаль… давно, до меня еще. Бармен один. Ну, сел, как положено, не знаю, за что, а какая разница? Ведь органы не ошибаются, так говорили, верно?

— Ну и дальше что?

— Здесь туман, много туману. Но была экспертиза, усек ты теперь?

— Какая экспертиза?

— Понятно, какая. Психическая.

— Ну и что?

— Вот занукал! Ничего я больше не знаю. Этот псих-целитель заключение давал, а теперь тот вернулся, а у него, между прочим, пистолет был… Такая картина.

— А дальше что?

— Слушай, Саня, ты меня спать оставил? Верно? Вот я и буду спать. Что ты привязался? Я тебе не Шехерезада. «А дальше что?» Ты что, анекдот не знаешь, как подруги невесту расспрашивали про первую брачную ночь? «Что там у вас с женихом было?» — «Да ничего особенного, пришли в спальню, разделись…» — «Ну, а дальше?» — «А дальше было раньше». Вот и все, сплю я.

— Анекдот с большой бородой. Нынешние подруги такие глупые вопросы не задают.

Дергачев вдруг почти заревел:

— Да ты мне дашь заснуть или уходить мне среди ночи?

Пашков махнул рукой с досадой.

— Спи! Завтра расскажешь.

И тут же услыхал храп пьяного художника.

Однако надежда на завтра себя не оправдала. Утром гость встал серый, недовольный жизнью. На вопрос о вчерашнем отрезал: