В конце концов он, разумеется, добился своего. Она вскоре поняла, что составление акта о смерти явится для его сердца чересчур большой нагрузкой; ей стало казаться, что именно он из чувства долга настаивает на том, чтобы присутствовать при составлении акта, а она обязана его отговорить; она должна запретить ему подобное легкомыслие, даже если без них мне будет очень трудно.

Поэтому я повторил, что справлюсь без них, и они решили утром уехать домой. Я не сказал им о предложении Чарльза Марча выдать мне фальшивое свидетельство, чтобы избежать составления акта. Хотел бы я знать, как бы мистер Найт убедил собственную совесть принять это предложение.

Так же витиевато, как обычно, мистер Найт спросил меня, какую, по моему мнению, огласку получит эта новость. Я равнодушно пожал плечами и ничего не ответил.

– Да-а, – протянул мистер Найт, – это заденет вас не меньше, если не больше, чем нас, верно?

Он угадал, но мне не хотелось в этом признаваться; и те минуты, когда эта мысль подавляла все остальные, были для меня самыми неприятными.

Возможно, фронтовые новости окажутся спасением для нас, рассуждал мистер Найт. Постараюсь поговорить со знакомыми журналистами, сказал я, сделаю все, что в моих силах, они же могут утром ехать домой.

Обиженно и в то же время с облегчением мистер Найт покровительственным тоном начал расспрашивать меня, где я буду ночевать завтра и возьму ли отпуск, чтобы немного отдохнуть. Я не хотел, не мог говорить о себе и, извинившись, вышел, оставив их одних.

За обедом мы больше молчали, и вскоре, хотя было всего девять часов, миссис Найт объявила, что устала и хочет лечь. Она совершенно не умела притворяться и поэтому выпалила свое решение, как растерянная, смущенная школьница. Но я не мог уделить ей много внимания. Мистер Найт собирался поговорить со мной по душам, и я был настороже.

Мы сидели в гостиной по обе стороны камина; мистер Найт закурил трубку, набитую лекарственным табаком, к которому из мнительности пристрастился еще много лет назад. Запах его ударил мне в нос, и я весь сжался от невыносимого напряжения, словно это ощущение, этот запах лекарственного табака был нестерпим, словно я никак не мог дождаться, пока будет произнесено первое слово. Но когда он наконец заговорил, как всегда витиевато, подходя издалека, я был удивлен: вопрос, который он хотел выяснить до своего отъезда, был вовсе не интимного характера и касался аренды нашего дома.

Когда мы с Шейлой поженились, денег у меня не было, и мистер Найт дал нам необходимую сумму, чтобы заплатить за аренду дома на четырнадцать лет вперед; дом был снят на имя Шейлы. Прошло всего восемь лет, и теперь мистер Найт был озабочен тем, как выгодней поступить с практической точки зрения. По-видимому, после всего случившегося, уже не говоря о том, что этот дом слишком велик для одного человека, я не захочу здесь, жить? Будь он вправе советовать мне, он бы посоветовал отказаться от аренды. В этом случае нам следует принять необходимые меры. Поскольку он дал деньги не только мне, но и Шейле, то считает этот долг оплаченным, и, быть может, я найду разумным, как полагает он сам, в особенности учитывая то обстоятельство, что личные деньги Шейлы, согласно ее завещанию, перейдут ко мне, чтобы сумма, которую нам удастся возвратить после отказа от аренды, досталась ему?

Кроме того, сказал мистер Найт, не следует мешкать. С этим надо покончить, пока война не вступила в более активную фазу; никто не знает, что произойдет через несколько месяцев, и любое недвижимое имущество в Лондоне может оказаться весьма неходким товаром.

Я всегда считал мистера Найта одним из самых загадочных и самых скользких людей, но такого поворота не ожидал даже от него; никогда еще он не проявлял такой практической сметки. Я пообещал через несколько дней выехать из дома и передать его в руки агентов.

– Не хотелось бы взваливать на ваши плечи и эту заботу, – сказал он, – но у вас широкие плечи… в некотором отношении.

Он умолк в нерешительности, словно не зная, завидовать мне или пожалеть меня. Я на него не смотрел, я не отводил глаз от огня, но чувствовал на себе его взгляд. Потом он сказал спокойно:

– Она всегда поступала по-своему.

Я молчал.

– Она слишком много страдала.

– Мог ли кто-нибудь сделать ее счастливой? – воскликнул я.

– Кто знает? – ответил мистер Найт.

Он старался утешить меня, но мне было горько, потому что этот единственный крик вырвался у меня помимо моей воли.

– Да обретет она покой, – сказал он.

На этот раз его тяжелые веки поднялись, и он посмотрел мне прямо в глаза своим грустным и проницательным взглядом.

– Позвольте кое-что сказать вам, – продолжал он, и слова стали срываться с его губ непривычно быстро. – Я подозреваю, что вы из числа тех, кто винит себя в чужих поступках. Человек есть человек, и он должен сознавать, как опасно не забывать плохое.

На мгновение голос его стал мягким, он явно любовался собой. И вдруг добавил резко:

– Прошу вас, не согнитесь под тяжестью этой вины.

Я не хотел и не мог открыть ему душу. Я взглянул на него, словно не понимая.

– Я говорю, о том, что вы вините себя в смерти моей дочери. Не позволяйте этой вине вечно давить вам на плечи.

Я что-то пробормотал. Он предпринял еще одну попытку:

– Как человек тридцатью годами старше, я могу сказать вам одно: помните, что время залечивает почти все раны, лишь само оно уходит безвозвратно. Но залечивает только в том случае, если вы сумеете сбросить со своих плеч бремя прошлого, если вы заставите себя поверить, что у вас есть жизнь, которую вы должны прожить.

Я смотрел в огонь и ничего не видел; по комнате снова поплыл запах лекарственного табака. Мистер Найт замолчал. Я подумал, что сейчас он уйдет.

Я сказал что-то о сдаче дома внаем. Но мистер Найт больше не интересовался деньгами; раз в жизни он попытался говорить откровенно – настоящее испытание для такого скрытного человека, – и это ни к чему не привело.

Мы сидели рядом еще много минут: их отбивали мерным тиканьем часы, и это был единственный звук в тишине комнаты. Когда я посмотрел на него, лицо его было потухшим и несчастным. Наконец, после довольно долгого молчания, он заметил, что нам тоже пора ложиться. Подойдя к лестнице, он прошептал:

– Если подниматься не очень медленно, то это немалая нагрузка на сердце.

Я предложил ему опереться на мою руку, и он стал осторожно, с трепетом переступать со ступеньки на ступеньку. На площадке он отвел глаза от двери, за которой лежало ее тело.

И снова прошептал:

– Спокойной ночи. Попробуем уснуть.

13. Нетронутая постель

На третью ночь, ничего не чувствуя и не ощущая, я вошел в спальню и зажег свет. С полнейшим безразличием снял покрывало со своей постели, потом взглянул на ее постель, аккуратно, без единой морщинки, застланную покрывалом, светло-зеленым в свете лампы; постель была не тронута с тех пор, как ее застелили четыре дня назад. И вдруг боль утраты потрясла меня, как судорога. Я подошел к ее постели и провел руками по покрывалу; слезы, которых я не смог пролить, давили изнутри на веки, стиснутые в неистовом припадке горя. Наконец-то оно овладело мною. Постель была без единой морщинки в свете лампы. Я опустился перед ней на колени, и волна за волной безумное горе затопило меня, заставляя хватать это мирно поблескивавшее в свете лампы покрывало, скручивать его, царапать, делать все, чтобы испортить, смять ее постель.

И вдруг между приступами горя я почувствовал странное облегчение. На будущей неделе нам предстояло пойти на обед к нашим друзьям. Будь она жива, она бы волновалась, требовала, чтобы я придумал какой-нибудь предлог, позволявший ей остаться дома, как мне приходилось делать уже не раз.

Затем отчаяние снова овладело мною. Я с горечью понял, что впереди уже ничего не будет; все было здесь, в это мгновение, сейчас, возле ее постели.

В этой душевной опустошенности я понял, что единственным утешением в такой утрате может быть мечта встретиться вновь в ином мире. Мой разум отказывал мне в этой иллюзии, в малейшей надежде на это, и все же я страстно взывал к ней.