– Главное, чтобы его лечили, – сказал я. – Все остальное можно отбросить.

– Да.

– Если тебе необходим Джеффри, вызови его.

Не прошло и пяти минут, как она уже спала, впервые в эту ночь; но сам я еще очень долго не мог заснуть.

Утром, когда мы вместе вошли в детскую, все эти ночные волнения казались далекими. Малыш выглядел не хуже, чем накануне, поздоровался с нами, температура у него не повысилась. Морис ушел в школу, а мы все утро вместе просидели у кроватки, наблюдая за Чарльзом.

Кашель утих, но из носа все еще текло. Он не капризничал; лежал и слушал, как ему читали, но порой казался вялым. Потом вдруг ему надоедало слушать, он прерывал нас на середине книжки и требовал, чтобы начали сначала. Я убеждал себя, что он и раньше проделывал такие штуки.

Вскоре после полудня, взглянув на него, я вдруг поймал себя на мысли: минут десять назад он не был таким красным.

Я мгновенно взглянул на Маргарет; наши глаза встретились, опустились и снова обратились к кроватке; мы не решались заговорить. Я дважды отводил взор от личика ребенка, смотрел на пол, Куда-нибудь в сторону и считал минуты, надеясь, что, когда взгляну на него снова, окажется, что я ошибся.

Прошло несколько тревожных минут, а я все еще не поднимал глаз на Маргарет. Она не отрываясь смотрела на ребенка. Она тоже заметила. На этот раз, когда паши взоры встретились, каждый прочитал в глазах другого только страх. Когда мы снова взглянули на Чарльза, лицо его тоже было искажено чем-то похожим на страх. Щеки пылали, зрачки расширились.

Я сказал Маргарет:

– Я позвоню Чарльзу Марчу. Если он еще не вышел, скажу ему, что мы хотим пригласить и Джеффри.

Она пробормотала «спасибо». Как только я вернусь, она свяжется с Джеффри.

К телефону подошла жена Чарльза и сказала, что он уехал с визитами.

– Прежде чем быть у вас, он позвонит домой, и, если что нужно, я могу ему передать.

Когда я вернулся в детскую, ребенок обиженно плакал:

– Головка болит.

– Мы знаем, маленький, – спокойно ответила Маргарет, ничем не выдавая своего волнения.

– Больно…

– Доктора полечат тебя. Скоро придут сразу два доктора.

Внезапно он заинтересовался:

– Какие два доктора?

Потом он снова начал плакать, закрывая руками глаза и хватаясь за голову. Маргарет пошла звонить, но по дороге шепнула мне, что температура поднялась; она быстро сжала мою руку и вышла, оставив меня около него.

Он плакал, уткнувшись в подушку, потом спросил, где она, как будто давно ее не видел. Я сказал ему, что она пошла за другим доктором, но он, кажется, не понял. Прошло несколько минут, в течение которых слабый плач ребенка прерывался лишь звяканьем телефона, – Маргарет звонила врачам. Я разговаривал с сыном, но он отвечал невнятно. Затем вдруг залепетал о чем-то настойчиво, лихорадочно; в его словах был какой-то смысл, но я ничего не мог разобрать. Моргая глазами, он прикрывал их рукой, показывал на окно и чего-то требовал, о чем-то просил. Ему было больно, он не понимал, почему я не помогаю ему, и плакал сердито и растерянно.

Я сам пришел в отчаяние от растерянности, бессилия и малодушного страха.

Он опять стал о чем-то просить, умоляя, произносил какие-то слова. Теперь он все время повторял; «Пожалуйста, пожалуйста», но слово это звучало не как просьба, а как злой, горячечный приказ; это был просто рефлекс, он привык, что так люди скорее выполняют его просьбы.

Я молил его говорить медленно. Полусознательно он сделал над собой усилие и заговорил более внятно. Наконец я его понял.

– Больно от света. – Он продолжал показывать на окно. – Потуши свет. Больно от света. Потуши свет. Пожалуйста, пожалуйста.

Я поспешно задернул занавеси. Не говоря ни слова, он отвернулся от меня. Я ждал, сидя рядом в золотисто-коричневом мраке.

53. Смелый поступок

Вскоре после возвращения Маргарет его вырвало. Пока она его мыла, я заметил, что шея у него напряглась, как у изможденного старика за едой. Щеки стали пунцовыми, руки беспорядочно тыкались в глаза, хватались за виски.

– Головка болит, – сердито вскрикивал он.

Плач звучал надрывно, с какой-то яростной ритмичностью, которую не могли нарушить никакие слова матери. Через несколько минут послышались новые горькие жалобы:

– Спинка болит!

Продолжая плакать, он кричал:

– Пусть перестанет! Мне больно!

А когда мы наклонялись к нему поближе, крик становился капризным и раздраженным.

– Что они делают?

Этот беспрерывный плач оглушал нас. Мы оба не могли оторвать от ребенка взгляда, – лицо его горело. Мы смотрели, как непроизвольно двигаются руки, словно отталкивая боль. Не глядя на Маргарет, я знал, видел совершенно отчетливо, что лицо ее от душевной муки разгладилось и помолодело.

Так мы стояли, и было уже около двух часов, когда вошел Чарльз Марч. Он нетерпеливо оборвал мои объяснения; осмотрел ребенка, пощупал напрягшуюся шею и сказал мне резко, серьезно и сочувственно:

– Вам бы лучше уйти отсюда, Льюис.

Я пошел к двери, а он начал расспрашивать Маргарет: не появлялась ли сыпь? Давно ли так напряжена шея?

В гостиной меня ослепил дневной свет; я закурил, и по комнате поплыл синий в лучах солнца дым. Плач перешел в какой-то вой; мне показалось, что с того момента, когда я вошел в эту комнату, солнечный столб значительно передвинулся вдоль по стене. Внезапно вой оборвался, и меня качнул, словно взрывная волна, ужасающий, пронзительный вопль.

Я не мог больше быть вдали от ребенка и поспешил в детскую, но на пороге гостиной столкнулся с Чарльзом Марчем.

– Что случилось?

Крик замер.

– Ничего, – ответил Чарльз. – Я сделал ему укол пенициллина, вот и все.

Но в тоне его больше не было беспечности или присущей врачам деловитой бодрости, а лицо подернулось печалью.

– Если бы можно было ждать, я бы не делал укола до прихода Холлиса, – сказал он.

И добавил, что мне, наверное, уже понятна его ошибка в диагнозе. Он не объяснил, что это была естественная ошибка, ибо не мог простить себе, что – так ему казалось – навлек на меня беду. Он сказал глухо:

– Я сделал единственное, что можно сделать на месте. Поскорее бы приехал Холлис.

– Болезнь серьезная?

– Боюсь, что да.

– Он поправится?

– Шансы есть, но пока не могу ничего сказать… – Он взглянул на меня: – Нет, нет, – добавил он, – если мы не опоздали, то все будет в порядке. – Он сказал: – Я очень сочувствую вам, Льюис. Но, разумеется, говорить о сочувствии в такую минуту глупо.

Он был моим близким другом еще в юности. В другое время я бы понял, что он в отчаянии, что он страдает и от природной доброты, и от уязвленной гордости. Но я не мог думать о нем, меня интересовало лишь, чем он помог малышу, облегчил ли его страдания, принес ли какую-нибудь пользу.

И точно, так же, когда приехал Джеффри Холлис, я не чувствовал ни растерянности, ни угрызений совести – ничего, кроме тупой, животной надежды, что этот человек, может быть, сумеет нам помочь.

Когда мы вчетвером стояли в холле, один лишь Джеффри, испытывал какую-то неловкость; всем остальным было не до того. Он кивнул мне непринужденно, но без своей обычной самоуверенности; все та же белокурая голова и тот же моложавый вид, но в манере держаться не было прежней развязности. На лице у него отразилось облегчение, когда он выслушал первые слова Маргарет.

– Ему сейчас еще хуже, чем я говорила.

И вот я снова стоял в гостиной, глядя на поток солнечных лучей, падавших на стену. Вновь раздался пронзительный крик; но на этот раз прошло несколько минут – я заметил время, было пять минут четвертого, – прежде чем они вошли; Джеффри что-то вполголоса говорил Марчу. Детский плач прекратился, и в комнате было так же тихо, как двое суток назад, когда Чарльз сообщил нам свой-диагноз. Сквозь открытое окно струился запах бензина, пыли и цветущей липы.

– Кто начнет, я или вы? – дружески и непринужденно спросил Джеффри Чарльза Марча. Последовал обычный в таких случаях ответ, и Джеффри заговорил. Он излагал свои мысли без всякой напыщенности, но, даже обращаясь к Маргарет, совершенно бесстрастным гоном.