– Большим! – воскликнул Бевилл. – Пусть скажут спасибо, что головы у них уцелели. Говорю вам, Льюис, – продолжал он, снова проявляя присущую ему политическую гибкость, – некоторые люди задают вопросы, причем всегда ссылаются на свободу слова, а нам вовсе ни к чему эти лишние вопросы, они производят отнюдь не желательное впечатление на наших друзей «по ту сторону». Перед нами, очевидно, случай, когда от ненужной шумихи нас может избавить небольшой частный разговор, даже если с первого взгляда он покажется немного унизительным. – Он украдкой усмехнулся и сказал: – Вот здесь-то и нужны вы, мой мальчик.
– Вы хотите, чтобы я с ними поговорил?
– Нет, Льюис. Я хочу, чтобы вы их выслушали. Послушать никому не вредно, а вот высказываться всегда опасно, – бросил Бевилл одно из своих замечаний в духе Полония. – Надо выслушать кого-нибудь из этих людей, и сделать это следует вам. Понимаете, – продолжал Бевилл, безропотно глядя на образовавшуюся на улице пробку, – вам они могут довериться, чего не сделают в беседе со мной или с Роузом. Они вбили себе в голову, что я старый консерватор, который не понимает, о чем они говорят, и плюет на то, что их волнует. А я не совсем уверен, – добавил Бевилл с присущим ему благоразумием и смирением, – не совсем уверен, что они так уж неправы.
– С кем же я должен встретиться? – спросил я, прикидывая, в какой день на следующей неделе мне легче выполнить это скучное, непростое и в то же время не имеющее большого значения поручение.
– С одним из тех, что пишут о картинах, – ответил Бевилл, с умным видом кивая в сторону Национальной галереи. – Его зовут Остин Дэвидсон. Вы, наверное, о нем слышали?
– Да, слышал.
– У меня сложилось впечатление – то ли он сам сказал, то ли кто-то другой, – что он вас знает. Вы с ним знакомы, Льюис?
– Я его никогда не встречал.
– Он, кажется, из тех, кто делает художникам репутацию, а потом, когда цены на их картины поднимаются, получает свою долю из барышей, – с легким презрением объяснил Бевилл; он никогда не стал бы так отзываться о политическом деятеле или бизнесмене.
Но я пропустил мимо ушей это презрительное замечание, – вряд ли Дэвидсон мог в своем высокомерии даже предположить, чтобы кто-нибудь, находясь в здравом уме и твердой памяти, способен, пусть мимоходом, бросить в его адрес подобное обвинение. Уставившись на уличного художника, который что-то рисовал у подножия галереи, я весь вспыхнул, когда Бевилл назвал имя отца Маргарет, и почувствовал необыкновенное облегчение. Теперь я мог бы пересчитать травинки на газонах внизу – так отчетливо все воспринималось.
– Вы уверены, что никогда не встречали этого человека? – спрашивал Бевилл.
– Уверен.
– А у меня создалось впечатление, если я не путаю, что именно он намекнул мне или сказал Роузу, что вы вполне подходящий человек для разговора с ним. Из этого я делаю вывод, что вы сумеете охладить пыл этих ретивых людей.
Автобус тронулся, и Бевилл прильнул к стеклу, стараясь разглядеть часы на Черинг-кросс.
– Полагаю, мне не нужно просить вас, – сказал он бодро, – не посвящать их в то, что им незачем знать.
36. Настольная лампа освещает мирную комнату
Услышав, что мне предстоит объясниться с Дэвидсоном, Джордж Пассант пришел в неистовство.
– Если бы кому-нибудь из моих родственников, – кричал он, – не понравилось что-нибудь в деле Собриджа или в каком-нибудь другом чертовом деле, неужели вы думаете, этот старый дурак Бевилл послал бы объясняться с ними крупного государственного чиновника? Нет, в Англии существуют разные правила: одни – для людей моего происхождения и другие – для выходцев из этого проклятого Блумсбери.
Давно уже не приходилось мне наблюдать у Джорджа такой вспышки недовольства социальным, неравенством, какие он нередко позволял себе в молодости.
– Вы, конечно, – продолжал он, – не намерены намекнуть этому человеку, что у него нет никаких прав на особое к нему отношение?
– Нет, – ответил я.
– А ведь по-настоящему вы должны ответить этим людям, – снова закричал Джордж, – коли уж они требуют для себя особой милости, то, что ответил лорду Честерфилду доктор Джонсон!
Я не мог толком понять, чем же все-таки Джордж недоволен.
«Проклятое Блумсбери»; упоминая о Блумсбери, Джордж всякий раз наделял его весьма непристойными эпитетами. Политические симпатии Джорджа все еще принадлежали Восточной Англии, где на фермах трудилась его многочисленная родня; подобно большинству убежденных радикалов, он не доверял своим единомышленникам из аристократии, чувствуя, что они менее тверды, чем реакционеры типа старого Бевилла.
Поостыв немного, он сказал с каким-то застенчивым дружелюбием:
– Одному я во всяком случае рад: хорошо, что это не произошло тогда, когда вы еще думали о Маргарет. Ваше положение было бы несколько затруднительным. – И добавил с удовлетворением: – Но с этим, слава богу, покончено навсегда.
Через два дня ко мне в отдел, не дожидаясь, пока о нем доложат, вошел, склонив голову, Дэвидсон. Он ни на кого не смотрел – ни на меня, ни на Веру Аллен; он был так смущен, что не отрывал глаз от пола и даже забыл представиться.
Когда он уселся в кресло, мне было видно не его лицо, а лишь седые волосы, прядь которых падала ему на лоб. На нем был старый коричневый костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук, зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка. Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил:
– Вы, кажется, были адвокатом?
– Да.
– Хорошим?
– Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, – ответил я.
– Почему?
Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами.
– Карьера такого рода, – пояснил я, – требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен.
Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы.
Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.
– Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, – заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: – Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда?
– Да.
– Вы действительно знаете дело или только видели документы?
– Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен… – попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.
– Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего.
И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде.
За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, – я обращался к его седой шевелюре, – он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.
Наконец он сказал:
– Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. – Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: – Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса.