– Но как же все-таки насчет этой школы? – быстро спросила Бетти, словно торопясь отделаться от чужих забот, в которые она не желала вникать.

– Совершенно очевидно, что раз это им по средствам, речь может идти только об одной школе. – Гилберт обратился к жене через весь стол, и она через стол ответила ему.

– Ты ее переоцениваешь, – сказала она.

– Что я переоцениваю?

– Тебе кажется, что это замечательная школа. Но в том-то и беда: все вы на всю жизнь влюбляетесь в свою школу.

– А я все-таки настаиваю, – Гилберту доставляло особое удовольствие спорить с ней: вид у него был жизнерадостный и вызывающий, – что там дают лучшее образование во всей стране.

– Кто это говорит? – спросила она.

– Все, – ответил он. – Весь свет. А насчет таких вещей молва никогда не ошибается, – добавил Гилберт, который в прошлом только и делал, что не соглашался с другими.

Они продолжали спорить. Бетти сохранила больше былого скептицизма, чем он; она еще помнила дни, когда среди аристократов, вроде нее самой, или интеллигентов, типа Дэвидсона, принято было пренебрежительно относиться к классовым различиям английской системы образования; она была знакома с некоторыми из наших друзей, которые заявляли, что когда они обзаведутся семьей, то своих детей будут воспитывать по-иному. Она сказала Гилберту:

– Ты предлагаешь им поступить со своими детьми так же, как поступают все?

– А почему бы и нет?

– Если уж кто-нибудь может пренебречь примером других, так это Льюис и Маргарет, – заявила Бетти.

Выполнив таким образом свой дружеский долг, супруги с облегчением заговорили о том, как скверно они провели воскресный день. Но я слушал их рассеянно с того самого момента, как Маргарет сказала, что у нас больше не будет детей. Разговор продолжался, обед проходил по-дружески непринужденно, и только я один ощущал внутреннее напряжение.

«Было бы куда спокойнее…» – конечно, она имела в виду нечто гораздо более серьезное, ее тревожило не только то, что иметь лишь одного сына рискованно. Это-то было ясно.

Нет, Маргарет опасалась не только этого. Ее пугало нечто Другое, что, собственно, мы оба знали, но о чем она по какой-то своей причине не хотела со мной разговаривать.

Все дело было в том, что она не доверяла своим побуждениям. Она знала, что ожидает от наших отношений гораздо большего чем я. Она пожертвовала большим; разбила свою семью и этим взяла на себя большую ответственность и вину; и теперь она очень следила за собой, чтобы не требовать слишком много взамен.

Но на самом деле, хоть она и не доверяла самой себе, она боялась не того, что в своей любви к сыну я невольно забуду обо всем, ее пугало лишь, что в конце концов я сам этого захочу. Она отлично знала меня. И раньше меня поняла, как много огорчений может навлечь на себя человек, чтобы в конечном итоге остаться самим собой. Она видела, что самые глубокие переживания моей молодости – неразделенная любовь, заботы, потраченные на друга, оказавшегося в беде, пассивное отношение к происходящему – имели то общее, что, как бы тяжко мне ни было, я мог утешаться тем, что отвечаю только перед самим собой.

Если бы не Маргарет, я бы этого не понял. Потребовалось огромное усилие, – ибо подспудно, в таких характерах, как у меня, скрывается недопустимое себялюбие, – чтобы осознать свои ошибки.

Без нее я бы с этим не справился. Привычки въедаются глубоко: как легко, как по душе мне было бы найти себя в односторонней, последней привязанности к единственному сыну.

Когда Бетти и Гилберт, полупьяные и болтливые, наконец уехали, я раздвинул шторы и, вместо того чтобы по освежающему, как ночной ветерок, обычаю всех женатых людей посудачить о гостях, сказал:

– Да, жаль, что у нас только он один.

– А тебе непременно нужно стать главой целого рода? – спросила Маргарет.

Она хотела дать мне возможность обратить все в шутку, но я ответил:

– На нем-то это не отразится, верно?

– С ним все будет в порядке.

– Я думаю, что понял достаточно, чтобы ему не мешать. – И добавил: – А если до сих пор не понял, то уже никогда не пойму.

Маргарет улыбнулась, словно мы просто перебрасывались шутками; но она почувствовала, что ошибки прошлого встали перед нами, и ей хотелось освободить меня от них. И тогда я, как будто переменив тему, сказал:

– Эти двое, – я кивнул в сторону ушедших Бетти и Гилберта, – по-видимому, совершили весьма удачную сделку.

Она мгновенно догадалась о моем намерении и приготовилась, обсуждая чужую семейную жизнь, говорить о нашей собственной. В комнате было душно, и мы, жадно вдыхая ночной воздух, обнявшись, спустились на улицу; ночь была жаркая, по мостовой проносились машины; разговаривая о Бетти и Гилберте, мы направились к одной из площадей Бейсуотера и бродили по ней, прижавшись друг к другу.

Да, повторяла она, в каком-то смысле это очень удачный брак. Она считала, что их сблизила не страсть, хотя и этого было довольно, чтобы получать некоторое удовольствие, а такая прозаическая вещь, как боязнь одиночества. Бетти была слишком благородна, чтобы одобрять интриги Гилберта, но оба были одиноки и без больших запросов; они будут нападать друг на друга, но в конце концов сблизятся, и тогда он станет ей нужен. Если бы они имели детей или хотя бы у Бетти был ребенок от первого брака, они бы не были так неразлучны, сказал я; я пытался говорить правду, а не просто облегчить или усложнить собственное положение: чем эгоистичнее они будут по отношению к другим, тем больше будут нужны друг другу.

На площади, которая когда-то поражала величием, а теперь стала просто скопищем доходных домов, гасли последние огни. В воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения. Мы держались за руки и, болтая о Бетти и Гилберте, понимали друг друга и говорили о своих собственных сомнениях.

51. Прислушиваясь к звукам за стеной

В ту ночь, когда мы бродили по площади, оба мальчика были здоровы. Через две недели мы взяли их с собой в гости к дедушке; в те дни только его состояние тревожило нас. Прошлой зимой у Дэвидсона было обострение коронарного тромбоза, и он, хотя и остался жив, являл теперь собой печальное зрелище. Нельзя сказать, что он плохо переносил страдания; но он отлично понимал, что его ждет в будущем, и беда была в том, что ему не нравилось это будущее; он пал духом и считал, что иначе и быть не может.

До шестидесяти с лишним лет он жил жизнью молодого человека. В своих развлечениях, вплоть до мелких удовольствий, игр и длительных прогулок он ничем не уступал молодому. Он казался более хрупким, чем большинство мужчин, но была в нем какая-то первобытная наивность, которая помогала ему не замечать, что он стареет. И вдруг его свалило одним ударом.

Дэвидсон держался куда более стоически, чем мистер Найт. И хотя он считал, что после смерти уйдет в небытие, он боялся кончины гораздо меньше, чем старый священник. До шестидесяти пяти лет он по-настоящему наслаждался жизнью, в то время как мистер Найт уже двадцать лет назад начал предаваться ипохондрии. Однако не мистер Найт, а именно Дэвидсон был беззащитен перед старостью и болезнями.

Но он отчаянно цеплялся за те развлечения, которые были ему еще доступны. Ничто другое не могло пробудить в нем ни малейшего интереса; в это воскресенье Маргарет решила попробовать любой ценой чем-то заинтересовать его.

Когда мы с детьми вошли к нему в кабинет, он удобно сидел в кресле, перед ним стояла доска, и они с Элен играли в придуманную им военную игру. Было тихо; оба мальчика робко жались к, Маргарет, и какое-то мгновение единственным звуком, нарушавшим тишину, было ясно различимое в духоте комнаты дыхание Дэвидсона, чуть-чуть более частое и напряженное, чем у здорового человека.

Тишина нарушилась, как только Морис подошел к Элен, с которой он болтал свободнее, чем с другими взрослыми, а малыш сделал несколько шагов вперед и остановился, переводя взгляд с доски на Дэвидсона. Элен отвела Мориса в уголок, и тогда Чарльз спросил: