Обнявшись, мы стояли молча; потом я увидел, что она думает о чем-то еще, под спокойствием зрела тревога.

Она сказала:

– Я поговорю с ним. Но ты должен немного подождать.

– Я больше ждать не могу.

– Тебе придется потерпеть, один только раз.

– Нет, я хочу, чтобы ты сделала это сейчас же.

– Невозможно! – воскликнула она.

– Так нужно.

Я схватил ее за плечи.

– Нет, – сказала она, глядя на меня: она знала мои мысли? – Я не хочу, чтобы ты говорил с ним, это нехорошо. Обещаю тебе, все произойдет очень скоро.

– Но чего же ты ждешь?

К моему изумлению, она ответила, совсем как одна из ее тетушек, резким и циничным тоном:

– Сколько раз я говорила тебе, – сказала она, – что если ты намерен причинить кому-нибудь боль, то незачем старательно выбирать для этого более удобное время. Я всегда говорила тебе, – продолжала она тем же тоном, – что, пытаясь быть добрым, ты причиняешь еще большую боль. Что ж, слова не должны расходиться с делом.

Она зашла в тупик, не могла заставить себя сказать Джеффри правду; ей не хотелось даже огорчить его. По какой-то иронии судьбы причина этого была не менее прозаична, чем те, которые время от времени определяли и мое поведение. Оказывается, Джеффри предстояло через две недели сдать квалификационный экзамен. Оказалось также, что Джеффри, всегда такой уверенный и спокойный, на экзаменах очень волнуется и теряется. Она считала себя обязанной хотя бы помочь ему, позаботиться о нем в последний раз; это означало раздвоение, что для нее было равносильно оскорблению, это означало бездействие, что для нее было равносильно болезни, – и все же не позаботиться о нем именно тогда, когда он был так чувствителен к ударам, – нет, так поступить она не могла.

– Что ж, если тебе непременно нужно… – наконец согласился я.

Она вздохнула с облегчением, она наслаждалась им.

– Скоро все будет позади, – сказала она. Потом, словно осененная неожиданной мыслью, воскликнула; – А теперь я хочу кое-что сделать.

– Что именно?

– Я хочу, чтобы мы пошли к папе и обо всем ему рассказали.

Ее щеки и виски порозовели, глаза сверкали энергией она гордо расправила плечи. Маргарет повела меня обратно, шаги ее взволнованным эхом отзывались в пустом холле; наконец мы распахнули двери кабинета, где ее отец, опустив на грудь свою красивую голову, с напряженностью математика не отрывал глаз от доски.

– Мне нужно кое-что сказать тебе, – заявила Маргарет.

Он ласково, но довольно безучастно хмыкнул.

– Тебе придется выслушать. Не писать же мне об этом письмо!

Он нехотя поднял на нас свои умные, блестящие, светонепроницаемые глаза.

– Если уж ты намерена прервать игру, – сказал он, – то я надеюсь, это будет не зря.

– Ну так вот: мы с Льюисом хотим пожениться.

Дэвидсон смотрел на нас с недоумением. Он, казалось, и не подозревал, о чем мы решили сообщить ему, с таким же успехом она могла рассказать ему, что видела бронтозавра.

– Вот как? – спросил он. И вдруг расхохотался от души. – Да, пожалуй, ты имела основание прервать игру. Никак не могу сказать, что это известие не представляет интереса.

– Я еще не сказала Джеффри, – объяснила она. – Не могу сейчас. Не знаю, отпустит ли он меня.

– Придется отпустить, – заметил Дэвидсон.

– Это может быть трудно.

– Я всегда считал его более-менее цивилизованным человеком, – ответил он. – В конечном счете в таких вещах ведь выбирать не приходится.

Она бы предпочла, чтобы отец не был так безразличен; но раскрыть ему эту тайну все равно было приятно – хоть что-то сделано. Она радовалась, что теперь чьи-то глаза могли видеть нас вместе.

На этот раз Дэвидсон не спешил отвести взгляд; с острой, критической, оценивающей улыбкой он смотрел на нее, потом перевел взгляд на меня.

– Я очень рад, – сказал он.

– Вас ждут кое-какие неприятности, – сказал я. – Мы многим доставим пищу для досужей болтовни.

– Ну и пусть болтают, – равнодушно отозвался он.

Я понял, что он ничего не слыхал о нашей истории, и добавил:

– Даже доброжелатели найдут это несколько эксцентричным.

– Человеческие отношения кажутся несколько эксцентричными, если смотреть на них со стороны, – заметил Дэвидсон. – Не понимаю, почему ваши могут представляться более эксцентричными, нежели другие. – И продолжал: – Мне еще никогда не доводилось видеть ситуацию, при которой стоило бы прислушиваться к советам посторонних.

Ему вовсе не свойственно было краснобайство; слова его шли из глубины души. И причина этого заключалась в своего рода презрении, в сущности своей гораздо более аристократическом, чем у родственников Бетти Вэйн, это было презрение аристократии духа, которая вообще никогда не сомневалась, что имеет право поступать, как ей вздумается, особенно в вопросах пола, которая прислушивалась только к собственному мнению, а никак не к суждениям извне. Иногда – и это отвращало от него дочь – своим пренебрежением к чужим взглядам он давал понять, что все, кто находится за пределами волшебного круга, не люди, а представители другого биологического вида. Но в беде это свойство делало его несгибаемым, для него не существовало искушения предать друга.

– Если говорить серьезно, то, как правило, людям в вашем положении советом не поможешь, – сказал он, – тут нужна только практическая помощь. – И спросил необычно оживленным и деловым тоном: – Деньги у вас есть?

Этот вопрос был особенно необычен потому, что Дэвидсон, так никогда и не свыкшийся с авторучками и телеграммами, казался самым непрактичным из людей. На самом же деле серьезность, с какой он изучал историю искусства или относился к самодельным играм, проявлялась и в его умении помещать свои деньги, в чем он, как это ни странно, неизменно преуспевал.

Я ответил, что денег у меня хватит. С тем же деловым видом он сказал:

– Я убедился, что неплохо иметь место, где можно жить, не опасаясь назойливых посетителей. Я мог бы предоставить вам этот дом на полгода.

Маргарет сказала, что ловит его на слове. Ей нужно где-нибудь побыть с ребенком, пока мы не поженимся.

Дэвидсон был удовлетворен. Больше он ничем помочь не мог. Он еще раз с удовольствием изучающе посмотрел на дочь, а затем глаза его привычно спрятались под опущенными веками. И хотя он не предложил нам доиграть партию, взгляд его вновь устремился на доску.

46. Последний поезд в провинциальный город

Каждое утро, когда я звонил Маргарет, – зимнее небо тяжелой пеленой висело над верхушками деревьев, – я слышал, как она старается говорить с нарочитой бодростью. И вот, за несколько дней до того, как она, по моим расчетам, должна была навсегда прийти ко мне, я почувствовал ревность. Я не мог смириться с мыслью о том, что она изо дня в день живет там; я вынужден был заставлять себя не думать об этом. Я не мог выдержать мысли, что она старается помочь ему; я прошел через те повседневные муки, когда воображение рисует картины чужого семейного очага, даже если этот очаг остыл.

Я убеждал себя, что ей еще труднее, но в то же время стал бояться даже телефонных звонков, словно они только и делали, что напоминали мне о ее доме, о них обоих.

В разговорах с ней я ни разу не спросил о дне его экзамена. Отчасти потому, что старался честно держаться уговора и не торопить ее; а кроме того, я просто не хотел ничего знать о нем.

Прошло рождество. Однажды утром, как раз когда я собирался позвонить ей, зазвонил телефон. Это была она, хотя я услышал искаженный, неестественный голос.

– Все будет в порядке.

– Ты ему сказала? – вскричал я.

– Да, я ему сказала.

– Все хорошо?

– Все будет хорошо. – Она плакала.

– Когда?

– Скоро.

– Очень скоро? – вырвалось у меня.

Она сказала:

– Он долго не мог поверить.

– Когда мне приехать за тобой?

– Мне пришлось заставить его поверить.

– Чем скорее я буду с тобой…

– Он не может понять, почему это случилось с ним.