44. Вторая беседа с Джорджем Пассантом
На следующее утро небо над парком в блеске ноябрьского солнца было таким ослепительно чистым, что я с трудом подавлял желание поведать всему миру нашу тайну, которая жгла меня все больше и больше. После завтрака я позвонил Маргарет; я должен был, ничего не скрывая, передать ей наш с Элен разговор.
– Я знала, что она против, – донесся голос Маргарет.
– Она не сказала ничего такого, о чем бы мы сами с тобой не думали, – заметил я, передавая ей слова Элен о ребенке.
– Наверно, нам следовало не только думать, но и поговорить об этом.
– Разве что-нибудь бы изменилось?
– Я никогда не ожидала, что она будет настроена так резко против нас.
В тоне Маргарет прозвучала едва уловимая нотка вражды, почти страха, очень ей не свойственная. Я с тревогой подумал, что ее начинает утомлять ложное положение, в котором она находится уже несколько недель; оно начало действовать и на меня, хотя я воспринимал все это не так остро; она была тверже духом и, конечно, смелее меня во многом, но не в таких делах.
Я сказал, что нам нужно встретиться. Нет, она не сможет, некому остаться с ребенком. Завтра? Вряд ли.
– Нам нужно все решить. – Впервые я настаивал.
– На следующей неделе это будет легче.
– Слишком долго ждать.
В ответ ни слова, словно нас прервали. Затем Маргарет начала было что-то говорить и вновь замолкла. Она, обычно такая деятельная, теперь медлила; я знал это состояние, когда, кажется, легче согласиться с тем, что жизнь твоя может быть исковеркана, лишь бы еще на неделю оттянуть решение и не искать предлога отправиться на прогулку в тот же день.
Наконец я услышал:
– Льюис!
Голос ее стал суровым и недружелюбным, она решилась. Когда я отозвался, она сказала:
– В пятницу я приглашена к папе на чай, приходи туда.
На сердце у меня стало легче; думая о пятнице, до которой оставалось два дня, я отправился этим ослепительным утром в Уайтхолл; порой мне казалось забавным являться туда после такой сцены, видеть своих сослуживцев с непроницаемыми, бесстрастными лицами и чувствовать, что и у меня такое же лицо.
Впрочем, то утро, о котором я рассказываю, было не совсем обычным: мне предстояло явиться прямо в кабинет Роуза, где должны были состояться две беседы, и вторая из них – с Джорджем Пассантом.
В кабинете Роуза в вазах стояли огромные хризантемы, их горьковатый запах врывался в чистый, свежий воздух вместе с излишне настойчивыми изъявлениями благодарности, которыми Роуз осыпал меня за то, что я нашел время присутствовать на беседах в то утро, хотя это входило в мои обязанности.
– Пожалуй, можно приступить к делу, – сказал Роуз, как всегда пунктуальный и неторопливый.
Заняли свои места двое других, сел и я, и первая беседа началась. Исход ее был мне заранее известен – я слышал разговор Роуза с Джонсом. Человек, о котором шла речь, был офицер в отставке и пришел к нам в управление в конце войны; Роуз и Джонс оба считали, – я в обсуждении не участвовал, поскольку работал он не у меня, – что он совершенно не удовлетворяет требованиям, предъявляемым к государственным чиновникам.
Вежливо, терпеливо, рассудительно Роуз и другие задавали ему вопросы, не стараясь ни подбодрить его, ни обескуражить, не проявляя ни чрезмерного интереса, ни равнодушия. Все трое умели разбираться в людях, по крайней мере с точки зрения того, можно ли с ними работать. Отбирая чиновников, они были в своей стихии, и в, таких делах не только Роуз, но и Осбалдистон, самый молодой из них троих, набил руку.
Третьим был Джон Джонс, теперь уже сэр Джонс, которому остался всего год до пенсии; все еще красивый и румяный, он сидел с таким видом, будто горел нетерпением высказать крамольное, чистосердечное мнение, но сорокалетняя привычка угождать начальству парализовала это стремление и заставляла его зорко следить за реакцией Роуза. Роузу он нравился; человек весьма скромных способностей, Джонс больше всего любил поддакивать; нужно было иметь очень богатое воображение, чтобы представить его в роли недовольного; но когда доходило до серьезных дел, Роуз ничуть не считался с его мнением, предпочитая ему мнение Осбалдистона, хотя этот последний был на двадцать пять лет моложе.
Осбалдистон появился у нас в министерстве совсем недавно, но зарекомендовал себя куда более ценным работником. В отличие от Роуза и Джонса, он не был выходцем из обеспеченной интеллигентной семьи, хоть и продвинулся по общественной лестнице довольно далеко, дальше, чем я или мои друзья: он родился в Ист-энде, учился на стипендию, окончил Оксфордский университет и сдал экзамен для поступления на государственную службу. В Казначействе он настолько пришелся ко двору, что это производило впечатление, хоть и ошибочное, ловкого актерского трюка; он называл сослуживцев по имени, не употреблял жаргона и носил, словно книжку в кармане, маску безразличия на лице. И все это выходило у него совершенно естественно и ненавязчиво. Высокий, худой, моложавый, он производил впечатление человека, лишенного честолюбия, немного дилетанта. В действительности же он был не менее честолюбив, чем босс демократической партии в Нью-Йорке, и не более дилетант, чем Поль Лафкин. Работа давалась ему без напряжения, ибо природа одарила его недюжинным умом, но он поставил себе целью добиться Положения Роуза, а то и превзойти его. Я был уверен, что тут он переоценивал свои возможности; ничто не могло помешать ему сделать карьеру, я готов был держать пари, что он завоюет место под солнцем, готов бил спорить, что он достигнет положения Джонса – но выше, видимо, не пойдет. Возможно, в следующее десятилетие, когда придется конкурировать с самыми способными, ему будет недоставать веса и наглости, чтобы взобраться на верхние ступени.
Первая беседа завершилась любезностями Роуза в адрес кандидата. Как только дверь затворилась, Роуз обвел присутствующих взглядом, лицо его было непроницаемым. Осбалдистон тотчас же отрицательно качнул головой; я сделал то же самое, а за мной и Джонс.
– Боюсь, что придется сказать «нет», – подытожил Роуз и без дальнейших разговоров принялся заполнять соответствующий листок.
– Он славный малый, – заметил Осбалдистон.
– Обаятельный, – отозвался Джонс.
– В пределах своих возможностей он был весьма полезен, – сказал Роуз, продолжая писать.
– Он получает военную пенсию, что-то около семисот фунтов, – заметил Осбалдистон. – Ему сорок шесть лет, у него трое детей, и только чудом он сможет теперь подыскать работу. Я не понимаю, Гектор, кто на таких условиях вообще согласится пойти в армию.
– Это вопрос не первостепенной важности, – ответил Роуз, все еще не отрываясь от листка, – но в будущем над ним следует поразмыслить.
И ведь они действительно станут об этом размышлять – вот что забавно, подумал я.
– Ну, – сказал Роуз, ставя свою подпись, – теперь поговорим с Пассантом.
Когда Джордж вошел, у него на лице была робкая, почти заискивающая улыбка; казалось, он боится, что у самой двери ему сразу же подставят ножку. Сев на свободный стул, он продолжал все так же выжидательно улыбаться; и только когда он ответил на первый вопрос Роуза, его большая голова и плечи наконец водрузились над столом, и я, временно подавив беспокойство, стал его разглядывать. На лбу у него появились морщины, но не столько от тревог и волнений, сколько от бурно прожитой жизни. Переводя взгляд с Осбалдистона и Роуза на Джорджа, я видел на его лице следы переживаний и страстей, им неведомых, и все же рядом с этими более, сдержанными людьми Джордж при свете ноябрьского утра казался, как ни странно, более моложавым.
Беседу начал Роуз вопросом, что на сегодняшний день Джордж считает «самым полезным своим вкладом» в деятельность управления.
– Работа, которую я выполняю сейчас, самая интересная, – ответил Джордж, как всегда увлекаясь только настоящим, – но мы как будто добились неплохих результатов и с первоначальным проектом договора для «Тьюб Аллойз». – (То есть, с первыми административными планами по атомной энергии.)