– Но ее даже сравнить нельзя с Джордж Элиот.

Робинсон рассмеялся.

– Джордж Элиот обладала огромным талантом, но в ней не было ни крупицы гениальности. У миссис Генри Вуд очень мало таланта, но зато ей присуща хоть и крошечная, но истинная искра божия. То же самое можно сказать и о вас, и, поверьте мне, такая похвала – главное для любого писателя. Мне бы хотелось взять на себя обязанность заставить людей именно так отзываться о вас. Кто-нибудь еще понимает это?

– Никто никогда не говорил мне ничего подобного.

– Я всегда утверждал, что только настоящий издатель, сам отмеченный искрой гениальности, способен распознать истинно гениального автора. Вот почему наша встреча здесь сегодня не случайна: это – перст судьбы. Мне бы хотелось перед смертью выпустить еще одну настоящую книгу. Я совершенно уверен, что смогу сделать это для вас.

– А какая фирма принадлежит вам, мистер Робинсон?

Робинсон рассмеялся.

– В данный момент я не могу сказать, что у меня вообще есть фирма. Мне придется возродить ту, которой я владел когда-то. Неужели вы не слышали о Р.-С.Робинсоне?

Она смутилась.

– О боже, – произнес он, с искренним удивлением, – если бы лет двадцать пять назад на таком вот вечере вы признались, что никогда не слыхали обо мне, я бы тотчас покинул вас и постарался найти собеседника поинтереснее. Но вы еще услышите об Р.-С.Робинсоне. Мы с вами еще поработаем вместе. Уверяю вас, нашим союзом мы прославим друг друга.

И тут я дотронулся до его плеча. Он обернулся и, ничуть не смутившись, приветливо воскликнул:

– Да это Льюис Элиот! Добрый вечер, сэр!

Я улыбнулся молодой женщине, но Робинсон, этот хитрец из хитрецов, не мог допустить, чтобы я с ней заговорил. Повернувшись лицом к присутствующим, он вскричал, то ли в самом деле радуясь, то ли искусно притворяясь:

– Ну, не явный ли это образец послевоенного духа?

– Давно мы с вами не виделись, – прервал его я.

Робинсон был уверен, что я попытаюсь помешать его замыслам в отношении молодой писательницы, но тем не менее ничуть не смутился. Он был все такой же, как в тот день, когда вернул мне деньги Шейлы; костюм на нем был потертый, рукава обтрепались, но после шести лет войны и процветающие дельцы выглядели не лучше. Обернувшись к молодой женщине, он сказал с упрямой откровенностью человека, убежденного в своей полезности:

– Несколько лет назад мистер Элиот интересовался моими издательскими планами. К сожалению, из этого тогда ничего не вышло.

– Чем вы занимались потом? – спросил я.

– Собственно, ничем, сэр, почти ничем.

– Как участвовали в войне?

– Абсолютно никак. – Он так и сиял. И добавил: – Вы думаете: я слишком стар и поэтому меня не призвали. Разумеется, они не могли меня тронуть. Но я решил предложить свои услуги и получил должность в… – Он назвал одну из авиационных компаний. – Они субсидировали меня целых четыре года, а я ничего не делал.

Молодая женщина смеялась; он так восхищался своей бессовестностью, что она тоже пришла в восторг. Точно так, как, бывало, Шейла.

– Как же вы проводили время? – спросила она.

– Я понял, что значит работать не спеша. Поверьте мне, до сих пор никто по-настоящему не задумывался над этой проблемой. Ко времени моего ухода из этой компании я научился тратить на работу, требовавшую не более часа, по меньшей мере два дня. И у меня оставалось время для серьезных дел, например, на обдумывание планов, о которых мы с вами говорили до появления мистера Элиота. – Он злорадно усмехнулся, выражая этим свое превосходство и презрение ко мне: – А вы, сэр, наверное, не покладая рук трудитесь на благо родины?

С тех пор как я его помнил, он всегда был такой – не желал уступать никому и никогда.

– Сейчас вы где-нибудь служите? – полюбопытствовал я.

– Разумеется, нет, – ответил Робинсон.

При его чрезмерной бережливости он мог скопить немного денег из своих заработков на авиационном заводе, подумал я. И обратился прямо к его собеседнице:

– Нас, кажется, не познакомили, не правда ли?

Через несколько минут я, к удивлению и облегчению Робинсона, отошел от них; вдогонку мне прозвучало торжествующее: «Доброй ночи, сэр». Я пробрался через всю комнату к Бетти и шепнул ей, что ухожу. Только она одна из присутствующих заметила во мне что-то неладное; разочарованная – с грустью по поводу испорченного вечера, она поняла по моему лицу, что я неизвестно почему расстроен.

– Мне очень жаль, – прошептала она.

Бетти была права. Я расстроился, услышав имя этой молодой женщины. Она оказалась двоюродной сестрой Чарльза Марча. Значит, у нее могли быть деньги – да, собственно, иначе Робинсон не стал бы так льстить. Но дело не в этом – сказать Чарльзу словечко о Робинсоне было нетрудно. Не из-за нее ушел я с вечера, очутился на Глиб-плейс, побрел вниз к набережной и потом, сам того не сознавая, к дому, где жил несколько лет назад. Меня гнало туда не какое-то впечатление вечера, нет, просто впервые за несколько лет ко мне вновь возвратилось то щемящее чувство утраты, какое я испытал, войдя после смерти Шейлы в нашу пустую спальню.

При первых же звуках голоса Робинсона меня охватило тревожное предчувствие. Слушая его слова, которые при других обстоятельствах могли бы показаться мне занятными, я весь застыл в напряжении, стиснув кулаки так, что ногти впились мне в ладони, но все еще сдерживался, как вдруг, стоило только молодой женщине назвать свое имя, и на меня хлынул целый поток воспоминаний. Правда, имя это я слышал прежде при обстоятельствах отнюдь не драматического характера, не имевших никакого отношения к Шейле, к ее смерти. Быть может, его упоминал Чарльз Марч еще в те дни, когда мы оба не были женаты и часто встречались во время наших прогулок по Лондону или в загородном доме его отца. Вот и все, но поток воспоминаний, который вдруг нахлынул на меня, когда я услышал это имя, погнал меня во тьму, мимо Чейн-Роу, к реке.

Вдоль Чейн-Роу светились окна, из бара на углу доносились голоса. Мне казалось, что я все еще женат и иду переулками к себе домой.

Я ничего не видел, ничего не вспоминал, и не смерть Шейлы владела моими думами. Быстро шагая вдоль освещенных домов, мимо окон, распахнутых навстречу душному вечернему ветру, я весь был во власти горя, утраты, страдания. В прошлом году, когда я узнал новость, менее давнюю и потому острее ранящую, – о том, что у Маргарет родился ребенок, я сумел устоять и отогнал печаль. Теперь эта печаль непреодолимо овладела мною; мой стоицизм исчез. Я испытывал такие чувства, каких не знал с восьмилетнего возраста; слезы катились по моим щекам.

Вскоре я стоял перед нашим домом, к которому не приближался и который старался обходить с тех пор, как весной после смерти Шейлы переехал на другую квартиру. И, как это ни странно, вид его не обострил мою боль, а скорее притупил ее. Одна стена разрушилась, и там, где прежде любила сиживать миссис Уилсон, теперь рос репейник, а на втором этаже, на фоне хмурого неба, сиротливо белела ванна. Свет уличного фонаря с набережной падал на садовую дорожку, где между плитами пробивалась трава.

Я посмотрел наверх и увидел, что окна забиты досками. Нашел окна нашей спальни и соседней с ней комнаты. Здесь лежала Шейла. Мысль эта была мимолетной, я просто смотрел на доски, почти ничего не ощущая, печально, но с каким-то тупым облегчением.

Я пробыл там недолго. Потом я медленно шел под платанами, мимо облупившихся и облезлых зданий, по набережной, к себе домой. Влажный ветер доносил ароматы ботанического сада; на мосту мерцала цепочка огней. И вдруг меня обожгла мысль: был ли я у своего дома? Тот ли это дом, из которого я не мог уйти? Моя пустая квартира – чем отличалась она от дома, перед которым я только что стоял?