– Послушайте, здесь есть кое-кто, с кем мне хотелось бы вас познакомить. Пойдемте.

И она увела Маргарет. Я вынужден был отпустить ее, не мог ее защитить. Горькое чувство утраты возможности поступать так, как хочется, ведомое лишь тем, кому знакома запретная любовь, овладело мною. Сколько времени должно пройти, размышлял я, прежде чем я смогу снова подойти к ней?

Не зная, что предпринять, я растерянно огляделся по сторонам. Раскрасневшийся Гилберт с дерзким любопытством рассматривал гостей. Это была настоящая коллекция знакомых, собранных им по крайней мере за полжизни. Его сыскной зуд, подумал я, наверное, все еще не утих, но тут мне снова пришло в голову, как и по пути сюда, что и для него это своего рода конец. Ибо Гилберт, которого, несмотря на его недостатки, а, вернее, именно из-за них, весьма мало занимали социальные разногласия, прошел не меньший, чем я, путь по общественной лестнице в другом направлении.

То же произошло и с Бетти: ее интересы не шли дальше судеб людей обездоленных, политики, друзей – и только. Когда я впервые встретил их обоих, нам всем казалось совершенно очевидным, что классовые различия в обществе стираются и что вскоре большинство людей будет относиться к ним с полнейшим равнодушием. Мы ошибались. Достигнув сорокалетнего возраста, мы вынуждены были признать, что английское общество еще больше, чем в дни нашей юности, застыло в своей неподвижности. Его формы на наших глазах кристаллизовались в сложный и зашифрованный византинизм, достаточно приличный и сносный для жизни, но не пронизанный насквозь духом скептицизма, индивидуального протеста и возмущения, который присущ англичанам. Эти формы были слишком строгими не только для нас; они показались бы чересчур жесткими и англичанину девятнадцатого века. Это мы ощущали на каждом шагу, даже здесь на свадьбе: незначительные мелочи прямо на глазах превращались в традицию, и только страшное потрясение могло бы изменить это. Например, Гекторы Роузы и их наградные листы; современное новшество заключалось в том, что наградной лист должен быть составлен в полном соответствии с иерархическими ступенями, то есть тщательно выверен и сбалансирован в этом смысле государственными чиновниками; продажность и произвол были устранены, распределение наград теперь отличалось таким же безупречным чинопочитанием, как награждение цветными шляпами при древнем японском дворе. И когда мне казалось, что родственники Бетти Вэйн и Томаса Бевилла ведут себя, словно древние германцы, дело было вовсе не в том, что я поддался соблазнам литературных ассоциаций.

Точно так же, как бизнесмены сплотились в монолитную касту со своими собственными правилами и методами поощрения к Новому году, как деятели искусства, сами того не ведая, объединялись в невидимые академии, так и аристократы, когда они утрачивали былую власть и титулы их превращались лишь в пустую мишуру, замыкались в своем кругу и до того преувеличивали собственные достоинства, что старому Бевиллу, человеку более знатного происхождения, чем другие, это казалось признаком отвратительного воспитания и, что еще того хуже, бестактностью. Но сам Бевилл принадлежал к поколению, когда аристократия еще не утратила окончательно своего влияния и поэтому придерживалась широких взглядов; в его времена на многое смотрели гораздо проще, взять, к примеру, выбор школы; и Бевилл и Перси Вэйн учились не в Итоне, а в другом учебном заведении; а ведь теперь все семьи, которые я знал, посылали своих сыновей только в Итон со строгим единодушием класса, занимающего вызывающую позицию по отношению ко всем остальным. С тем же единодушием они перестали рождать бунтарей, вроде тех, с которыми я дружил в молодости; у Бетти Вэйн и Гилберта Кука не было преемников.

И пока я рассматривал присутствующих на свадьбе гостей, у меня в голове все время вертелось модное в то время выражение: это конец эпохи; и мне так хотелось увидеть вокруг себя людей, которые стали бы свидетелями начала следующей.

Кто-то тронул меня за руку. Передо мной стояла Бетти.

– Все в порядке? – спросила она.

– А у вас?

Я злился, мне хотелось спросить, почему она была так невежлива с Маргарет, но я вновь вынужден был сдержаться.

– Да, милый.

– Вот уж никогда не думал, что так сложится ваша судьба.

– Я справлюсь, – ответила она.

Она сказала это не только потому, что была мужественным и жизнерадостным человеком; она говорила то, что думала.

И вдруг резко добавила:

– Простите, что я увела ее. На вас смотрели.

– Какое это имеет значение? – спросил я, не моргнув глазом.

– Вам следует знать.

– Что мне следует знать?

– Что люди на вас смотрят.

– Понятно.

– Это все, что я сейчас могу для вас сделать, – сказала Бетти.

Она, конечно, предупреждала меня о своем муже. Теперь я не сомневался, что она его раскусила, и мне стало не так тревожно за нее. Она была человеком слишком лояльным, чтобы выразиться яснее; возможно, это была единственная трещина в ее лояльности, очевидцем которой мне когда-либо суждено было стать, и она решилась на это лишь потому, что боялась за меня. Она сделала мне в прошлом так много добра; я был тронут ее последним дружеским жестом.

И все-таки я не мог понять, почему она так невежливо обошлась с Маргарет. Необходимости в этом не было даже в качестве особого маневра. Когда они встретились в первый и единственный раз, Маргарет, по ее мнению, вела себя грубо; не попыталась ли она отплатить ей тем же? Или она в самом деле не узнала ее? Она никогда не отличалась мелочной мстительностью, – быть может, у нее на мгновение явилось желание испытать это чувство.

Я вышел из комнаты, чтобы разыскать Маргарет, но на площадке лестницы меня кто-то задержал. Несколько минут я стоял там; лакеи проносили мимо подносы, на них звенели бокалы; шум толпы становился все громче; прислонившись к двери, стоял Гилберт и внимательно следил за происходившим.

Наконец мне удалось вырваться, и, перегнувшись через перила, я увидел внизу Маргарет.

– Я чувствую себя загнанным зверем, – сказал я, добравшись до нее и вздохнув полной грудью.

– Я тоже.

– Но мы вместе – и стоит потерпеть.

Она назвала меня по имени, негромко, но из самой глубины души, бесконечно ласково. Она вся светилась, и только ее следующие слова показали мне, что я неправильно истолковал выражение ее лица.

– Разве не так? – воскликнул я.

Тем же бесконечно ласковым тоном она негромко сказала:

– Ведь мы обманываем себя, да?

– Ты о чем?

– О нас обоих.

– Я еще никогда не был так уверен, – ответил я.

– Слишком поздно. Мы хорошо знаем, что слишком поздно.

– Я не знаю.

– У меня не хватит на это сил, – сказала она. Раньше она никогда не стала бы жаловаться.

– Силы найдутся, – сказал я, но почувствовал, что и сам теряю уверенность.

– Нет. Слишком поздно. Я поняла это сегодня. Я поняла.

– Сейчас мы ничего не можем решить. – Я хотел ее успокоить.

– Решать нечего.

И она опять назвала меня по имени, словно это было все, что она могла мне сказать.

– Нет, есть что.

– Для меня это слишком трудно.

– Уедем отсюда вместе…

– Нет. Пожалуйста, найди такси и отпусти меня домой.

– Мы должны забыть все это.

На мгновение у меня перехватило горло.

– Бесперспективно! – вдруг воскликнула она, нарочно употребив заезженное газетное выражение. – Пусти меня домой.

– Я поговорю с тобой завтра.

– Ты поступишь очень жестоко.

Мимо нас к выходу шли гости. Я смотрел на нее, видел, что она вот-вот потеряет всякую власть над собой, и ничем не мог ей помочь. Я подозвал швейцара и попросил найти машину. Она поблагодарила меня как-то чересчур горячо, но я покачал головой, все еще не сводя с нее глаз, пытаясь понять, что мне делать, пытаясь устоять при этом новом поражении, при этом очередном ударе, уйти от самых коварных ловушек, скрытых во мне самом.