– Что делает дедушка?

– Ничего сверхъестественного, Карло.

Хотя тон и самый звук голоса Дэвидсона были не такие, как прежде, а слова непонятны, ребенок залился смехом: его развеселило, что его назвали Карло, и он смеялся, словно от щекотки. Он закричал, что дедушка назвал его Карло, и непременно хотел услышать это еще раз. Потом Дэвидсон закашлялся, а ребенок смотрел на него: тусклые коричнево-серые глаза и синие прозрачные, застывшие скульптурные черты старика и живое, восприимчивое лицо ребенка, – такие разные, что, казалось, между ними нет и тени общего.

– Тебе лучше? – спросил мальчик.

– Спасибо, не очень, – ответил Дэвидсон.

– Не совсем лучше?

– Да, не совсем.

– Немножко лучше?

Раз в жизни погрешив против истины, Дэвидсон сказал:

– Может быть, немножко лучше.

– Скоро будет лучше, – сказал ребенок и добавил, весело и невпопад: – Няне немножко лучше.

Действительно, приходящая няня несколько дней болела гриппом.

– Я очень рад это слышать, Карло.

Я хотел отвлечь мальчика от деда. Тон Дэвидсона был скорее небрежным, чем вежливым; ребенку не было еще и трех лет, а дед разговаривал с ним, как с лауреатом Нобелевской премии, и в этом тоне я услышал печаль, которая, по определению самого Дэвидсона, была совершенно безысходной. Поэтому я подозвал мальчугана и предложил ему поговорить со мной.

Но он ответил, что хочет разговаривать с дедушкой. Я пообещал показать ему картинки. Он улыбнулся и сказал:

– А дедушка назвал меня Карло.

Он обошел стол и приблизился к Дэвидсону, восторженно глядя на него во все глаза. Тогда с ним заговорила Маргарет и попыталась объяснить, что он потом вернется к дедушке, а пока у меня есть для него замечательные новые картинки.

– Пойди с папой, – сказала она.

Ребенок глядел на меня, глаза его потемнели и стали почти черными.

Обычно он был послушным, хотя и любил показать свой характер. Он подыскивал нужные слова, и в глазах у него появился блеск, который у взрослого можно было принять за злорадное упрямство.

– Пойди с папой, – повторила Маргарет.

Но он ответил отчетливо и задумчиво:

– Я не знаю, кто это – папа.

Все засмеялись, и я тоже; но на мгновение меня кольнуло, как лет двадцать назад, когда со мной отказалась танцевать девушка, которую я пригласил. И тут, мысленно переходя от своего оскорбленного самолюбия к эгоизму ребенка, я подумал, какие мы все эгоисты.

Глядя на сына, стоящего рядом с шахматной доской, я вдруг с необычайной ясностью почувствовал, что он вырастет великодушным человеком и в разумных пределах будет дружелюбен и внимателен к окружающим. Но человеческие привязанности рождаются не сразу: дружелюбие и мягкость надо воспитывать в себе, а вот хищный эгоизм сам все время гнездится где-то здесь, совсем близко. И в старости он выступает вновь так же откровенно, как в детстве. Переведя взгляд с улыбающегося ребенка на старика, подавленного и погруженного в себя, я подумал, что по какой-то злой иронии мы видим возрождение детского эгоизма в этом старом человеке, таком высоко принципиальном и мужественном, которого всего лишь год назад никто не назвал бы даже пожилым.

Пока мы пытались оторвать ребенка от деда, он раскапризничался, что с ним редко случалось. Он плакал, сердился, говорил, что у него кашель, как у дедушки, и даже сам пробовал кашлять, а Маргарет не могла понять, действительно ли он кашляет или притворяется, – с утра он и правда был слегка простужен.

Мы по очереди потрогали его лоб. Мальчик, казалось, был чрезмерно возбужден. Он сердито продолжал повторять, что хочет остаться с дедом; он твердил, – как будто это могло послужить основанием остаться здесь, – что у неге такой же кашель, и снова кашлял, чтобы доказать это.

– Он слишком возбужден, вот и все, – сказала мне вполголоса Маргарет, нахмурив лоб и не зная, кем ей заняться, сыном или отцом. Наконец она приняла решение: она приехала поговорить с отцом и должна сделать это, – не может же она оставить его в таком угнетенном состоянии. Она сказала Элен, что Чарльз не совсем здоров, и попросила присмотреть за ним полчаса. Элен кивнула и поднялась с места. Она была удивительно собранной, по-матерински уверенной в себе, какой никогда не могла стать Маргарет; она всегда знала, что делает; ей и в голову не приходило сомневаться в правильности своего поступка или слова. Без всякого усилия, будто гипнотизер, она увела малыша и Мориса из комнаты, и все другие желания вылетели у Чарльза из головы, словно он начисто лишился памяти.

Оставшись с отцом, Маргарет прежде всего заняла место Элен за доской, так как была единственным достойным его противником. Они молча закончили партию. Лицо Дэвидсона немного прояснилось, во-первых, потому что Маргарет была его любимой дочерью, а во-вторых, потому что игра действовала на него, как наркотик. Если многие искали утешения во внуках, то для него они были лишь еще одним напоминанием о близкой смерти.

Оба они – он и Маргарет – смотрели на доску, лица их были обращены друг к другу, четкие, прекрасные и застывшие, словно зеркальное отражение одно другого. У него положение было лучше, чем у Маргарет, но она сумела свести игру к достойному проигрышу.

– Для ровного счета, – весело заявил Дэвидсон, – скажем, что ты набрала шестьдесят пять из ста.

– Ничего подобного, – отозвалась Маргарет, – мне надо не меньше семидесяти пяти.

– Я согласен уступить до шестидесяти девяти.

Старик совсем оживился. Он взглянул на часы и сказал с надеждой:

– Если будем играть быстро, то успеем сыграть еще партию.

Маргарет нерешительно отказалась: лучше отложить игру до следующей недели; его лицо сразу отяжелело, кожа словно обвисла. И тут, чтобы он не погрузился вновь в свое мрачное раздумье, она принялась задавать бесчисленные вопросы. Он отвечал безучастно и односложно. Стоит ли смотреть какие-нибудь новые картины? Есть только одна выставка, равнодушно ответил он, на которую не жаль потратить время. Когда он сможет пойти сам? Не сейчас.

– А когда? – спросила Маргарет.

– Врачи говорят, – ответил он безразлично, – что через месяц-два я смогу поехать на такси и обойти два-три зала.

– Это надо сделать, как только ты сможешь, – сказала она.

– Не имею ни малейшего желания, – ответил он.

Она поняла, что идет по неверному пути. Он успел изложить свои взгляды на живопись, пока был здоров; он писал о картинах в расцвете своего таланта; теперь он не мог этим заниматься и предпочитал отрезать все единым махом, не мучая и не растравляя себя зрелищем новых картин.

В поисках иной темы она заговорила о всеобщих выборах прошлого года, а затем и о тех, которые, вероятно, состоятся в скором времени.

– Я бы сказал, – ответил Дэвидсон, – что надо быть до отвращения благонамеренным гражданином, чтобы обманывать себя по поводу перспектив.

– Не думаю, что такие найдутся, – возразила Маргарет.

– Я бы сказал, что этому зрелищу явно недостанет живописности. – Он изо всех сил старался поддержать разговор. – Хотя нет, – продолжал он, – я попытаюсь придать ему одну живописную деталь. Конечно, только в том случае, если у меня хватит сил идти голосовать, что, признаться, весьма мало вероятно. Но уж если я буду голосовать, то впервые в жизни непременно проголосую за консерваторов.

И я подумал, что большинство моих знакомых, во всяком случае восемь десятых из моих приятелей среди людей интеллигентных профессий, снова начинают склоняться на сторону консерваторов.

Маргарет воспользовалась случаем и перешла в наступление.

– Кстати, о голосовании, – сказала она. – Ведь тридцать лет назад все, что мы видим сейчас, казалось бы немыслимым, правда?

– Совершенно немыслимым, – ответил он.

– Ведь и ты, и твои друзья, наверное, понятия не имели, как все обернется?

– В общем и целом получилось гораздо хуже, чем мы могли себе представить, – сказал он. И добавил: – Тридцать лет назад все, казалось, пойдет разумно.