Слухи росли. Шейла не только эксцентрична, но и неуравновешенна; она месяцами лечится у психиатров и проводит немало времени в лечебницах для душевнобольных. Этим и объясняется наша ненормальная супружеская жизнь, поэтому-то мы и перестали принимать, поэтому она по целым неделям не выходит из дому, поэтому мы не решаемся иметь детей.
Некоторые слухи касались и меня: зная о ее болезни, я женился на ней только потому, что ее родители заплатили мне. Но в основном речь шла о Шейле, говорили, что будь мы бедняками и людьми невлиятельными, ее бы давно взяли на учет как психически неполноценную.
Эти слухи были искусно придуманы, на первый взгляд убедительны, пущены в ход с изощренной изобретательностью и в двух-трех случаях граничили с правдой. Большинству их легко было поверить, даже не желая Шейле зла, стоило только заметить, что она действительно человек со странностями. Слухи распространялись и росли как снежный ком, в основном за счет подробностей о ее болезни. Но поначалу слухи эти, тонко и пикантно придуманные человеком, отнюдь не лишенным воображения, были непохожи на все, что мне когда-либо доводилось слышать.
На этот раз сомнений не возникало. Только один человек способен был фантазировать в подобном стиле. Я это знал, и Бетти понимала, что я знаю.
Она сказала, что везде, где только могла, опровергала эти слухи.
– Но кто поверит, когда отрицаешь столь пикантные подробности? – трезво, хоть и с огорчением заключила она.
Нелегко мне было возвращаться домой в этот вечер, когда летний воздух на набережной был насыщен цветочной пыльцой и чуть отдающим гнилью, сладковатым запахом воды. Утром я оставил Шейлу совершенно спокойной, но теперь мне придется ее предупредить. Другого выхода нет. Стало слишком опасно скрывать от нее эти слухи. Я не знал, как их преподнести и что делать потом.
Я поднялся в спальню: она лежала у себя на постели и читала, Ей было спокойнее, когда я спал в той же комнате, хотя мы редко бывали близки (чем дольше мы были женаты, тем фальшивее звучало слово «любовь»; она редко отказывала мне в близости, но ничего при этом не испытывала). В тот вечер я сидел на своей кровати и наблюдал, как она читает при свете ночника, хотя в спальню начал понемногу проникать свет заходящего солнца. Окна были распахнуты, и в комнату доносился запах извести и бензина, наступала жаркая и безветренная ночь.
Шейла легла, наверное, из-за жары. Она была в халате, на лбу у нее блестели капельки пота, в руке была папироса. Она казалась немолодой и некрасивой. Внезапно я почувствовал острую близость к ней, близость, рожденную годами совместной жизни и ночами, когда видел ее такой. Я всем существом своим желал ее.
– Жарко, – сказала она.
Я лег, мне не хотелось нарушать мир и тишину.
В комнате не слышно было ни звука; только Шейла переворачивала страницы да с улицы доносился шорох шин по мостовой. Шейла лежала ко мне спиной на своей кровати, которая стояла дальше от окна.
Через некоторое время – с полчаса я не решался начать разговор – я окликнул ее.
– Да? – отозвалась она, не меняя позы.
– Нам нужно поговорить.
– О чем?
Голос ее все еще звучал лениво, она не подозревала ничего страшного.
– О Робинсоне.
Она редко повернулась на спину и устремила взгляд в потолок.
– А что такое?
Я перед этим долго подбирал слова и теперь ответил:
– На твоем месте я бы меньше ему доверял.
Наступило долгое молчание. Шейла не шелохнулась, словно и не слышала моих слов. Наконец она заговорила холодным звенящим голосом:
– Ты не сказал мне ничего нового.
– А ты знаешь, что именно он говорит?
– Какое это имеет значение?! – воскликнула она.
– Он распространяет грязную клевету…
– Я не хочу слушать.
Голос выдавал ее волнение, но она не шевелилась.
Через минуту она сказала в тишину комнаты:
– Я же говорила тебе, что он не будет благодарен.
– Да.
– Я оказалась права.
Ее смех был похож на звон разбитого стекла. Я подумал, что те, кто, как она, стараются обнажать самые непривлекательные стороны человеческой сущности, больше всех ими восхищаются.
Она села, прислонившись к спинке кровати, и посмотрела на меня в упор.
– Почему он должен быть благодарен?
– Он пытался причинить тебе зло.
– Почему он должен быть благодарен? – В ней поднимался леденящий гнев; давно уже я не видел ее в таком состоянии. – Почему должен он или кто-нибудь другой быть благодарен, если в его жизнь вмешивается посторонний человек? Вмешивается, говорю я тебе, ради собственной выгоды. Я ведь не старалась сделать что-нибудь для Робинсона, я просто хотела отвлечься, и ты это отлично знаешь. Почему бы ему и не говорить все, что он хочет? Я не заслуживаю ничего другого.
– Заслуживаешь, – сказал я.
Она не отрывала от меня глаз. Лицо ее стало суровым и жестоким.
– Послушай, – сказала она, – вот ты отдал многие годы жизни, чтобы заботиться обо мне, ведь правда?
– Ты говоришь не то.
– А что еще можно сказать? Ты заботишься о человеке, который сам по себе бесполезен. Много хорошего это дало тебе? – Холодным, насмешливым тоном она добавила: – Да и мне тоже.
– Я это очень хорошо знаю.
– Ты пожертвовал многим, что тебе дорого, да? Раньше ты интересовался своей карьерой. Ты пожертвовал тем, чего хочет большинство мужчин. Тебе бы тоже хотелось иметь детей и жену, которая бы тебя удовлетворяла. Ты сделал это ради меня. Почему?
– Ты знаешь почему.
– Я никогда этого не знала, наверное, у тебя есть своя причина. – Ее опустошенное, измученное лицо выражало-страстный порыв. – И ты думаешь, я благодарна?! – воскликнула она.
После этого яростного и презрительного выкрика она сидела неподвижно. Я видел, как ее глаза, которые она не отрывала от моих, медленно начали краснеть и слезы покатились по ее щекам. Она плакала редко и только в таком состоянии. В тот вечер – хотя мне не раз доводилось видеть это прежде – меня испугало то, что она даже не подняла руки, а продолжала сидеть неподвижно, слезы катились по ее лицу, как по оконному стеклу, и халат на груди становился мокрым.
Я знал, что после такой вспышки я бессилен был что-либо сделать. Ни нежность, ни грубость не могли ей помочь. Говорить было бесполезно, пока она сама не нарушит молчание, попросив носовой платок или сигарету.
В половине девятого мы должны были встретиться с моим братом в ресторане в Сохо. Я напомнил ей об этом, но она только покачала головой.
– Ничего не выйдет. Тебе придется пойти одному.
Я сказал, что встречу легко отложить.
– Иди, – ответила она. – Тебе лучше побыть вне дома.
Мне не хотелось оставлять ее одну в таком состоянии, и она это знала.
– Все будет в порядке, – сказала она.
– Ты уверена?
– Все будет в порядке.
Испытывая давно знакомое мне трусливое чувство облегчения, я ушел. И через три часа, с не менее знакомым чувством тревоги, вернулся.
Она сидела почти в том же положении, в каком я ее оставил. На мгновение мне показалось, что она так и не двинулась с места, но тут я с облегчением заметил, что она принесла свой патефон; на полу лежала груда пластинок.
– Хорошо провел время?
Потом она расспрашивала меня о моем брате, словно пыталась неуклюже и неумело загладить свою вину. Тем же напряженным, но дружеским тоном она сказала:
– Что же мне делать с Робинсоном?
Она давно обдумала этот вопрос.
– Ты готова с ним расстаться?
– Как хочешь.
Я понял, что она еще не готова. Для нее по-прежнему было важно помочь ему. Это было и без того трудно, и я не имел права еще все осложнять.
– Что ж, – сказал я, – ты ведь знала, что он за человек, и, собственно, ничего не изменилось, – он ведет себя именно так, как ты и ожидала.
Она улыбнулась с облегчением, видя, что я понял.
Тогда я сказал ей, что кому-нибудь из нас придется без обиняков сказать Робинсону, что мы слышали о его клевете и не намерены ее терпеть. Я был бы очень рад, просто счастлив, поговорить с ним, но, вероятно, будет больше толка, если она возьмет это на себя.