13
И все-таки пустота отторгла меня, я не смог до конца и навсегда раствориться в ней и вынырнул на поверхность бытия; меня вынесло на поверхность бытия. Беспамятство, кажется, было не очень долгим; голова продолжала болеть, саднил рассеченный лоб и, осторожно потрогав его, я ощутил под пальцами липкую, не успевшую еще засохнуть кровь. Перед глазами извивались тонкие желтоватые светящиеся полоски, но я понимал, что не вне, а внутри меня находятся они, а вокруг царит кромешный мрак. Я лежал, погруженный в этот мрак, и память с неумолимой отчетливостью вновь и вновь прокручивала одни и те же кадры, и вновь и вновь в лесу вспыхивал факел, и сгорали, сгорали зеленые глаза Илонгли, ее глаза, в которых так и не успел отразиться я – неловкое человеческое существо, не способное на быстрые и решительные действия…
Нельзя было погружаться в эти кадры, нужно было что-то предпринимать, что-то делать, обязательно что-то делать, сосредоточенно и углубленно, и не думать ни о чем другом, кроме того, что ты делаешь. С головой уйти в любое, даже самое бессмысленное занятие. Мама как-то давно говорила мне, что, оставшись со мной, трехлетним, и моей шестилетней сестрой после смерти моего отца, она первые месяцы буквально изводила себя работой: стирала, шила, варила, штопала, возилась с нами, не позволяя себе думать ни о чем, кроме житейских забот, – и боль постепенно притупилась… Наверное, свыкнуться можно с любой болью, не примириться, а именно свыкнуться, как свыкается организм с хронической болезнью – тут все дело во времени. Время притупляет, смягчает…
Надо было что-то делать – но что можно было делать в этой темноте? Я встал, пошарил руками вокруг себя и понял, что заточен в таком же колодце с резиновыми стенами, что и тогда, накануне первой встречи с Донге. С Илонгли… Она стояла тогда с веревкой в руке, стройная и крепкая, и в глазах ее с глубоким зеленым отливом читалась решительность. «Там, где сеча кипит, амазонка ликует Камилла»… Стоп! Стоп! Надо переключиться, надо действовать. Что там у нас над головой? Нет, это уже не колодец, это тесный резиновый мешок – поднятая рука наткнулась на упругую преграду. Бессрочное заточение? Психологическая обработка перед беседой с Хруфром? Никакого движения не ощущалось, но мне хотелось верить, что я нахожусь где-то в недрах черной машины, летящей к резиденции Хруфра, а не заключен навеки вне пределов неба и земли.
«Равномерное поступательное движение без ускорения и не должно ощущаться», – убеждал я себя азами физики, а сам бессознательно все пытался и пытался обнаружить хоть какой-нибудь признак того, что на самом деле лечу в машине киборгов-убийц. Убийц! Да, это было реальное убийство, пусть совершенное не в обычном, обыденном мире с гастрономом на углу и воробьями, дерущимися на ветвях плакучих ив в захламленном скверике с изувеченными скамейками; пусть не в обыденном мире – но реальное убийство реального человека, рыжеволосой девушки, зеленоглазой Донге-Илонгли, спасавшей меня, одинокого Доргиса, что слоняется по Верхнему Городу, а потом повреждает зеркальники, и смотрит в калейдоскоп, в котором перемещаются, переливаются, складываясь в разноцветные неповторимые узоры, стеклышки-слова… Спасающая Илонгли… Стоп!
Я несколько раз сжал и разжал кулаки, потер затылок, сделал несколько глубоких вдохов. В конце концов, черная машина могла перемещаться в каком-нибудь другом пространстве, даже и не в пространстве, а в чем-то таком, где напрочь отсутствует или ничего не означает само понятие «движение». Я мог быть вообще размазан вдоль оси следования, а все эти ссадины на лбу, мерцание в глазах и стены вокруг представляли собой, возможно, не более, чем субъективные ощущения или даже символы ощущений, не имеющие ничего общего с данной реальностью. Или, предположим, вот еще что могло сейчас происходить на самом деле…
Яркий свет пронзил мою темницу, словно мешок вспороли внезапным взмахом ножа, и дышать сразу стало легче. Впрочем, ощущение удушья преследовало меня до этого момента только из-за осознания того, что я нахожусь в тесном замкнутом пространстве. Когда глаза мои привыкли к свету, оказалось, что он совсем не яркий, а, скорее, приглушенный. Свет проникал из-за приоткрытой двери, возле которой я стоял; на двери была табличка: «12». Что-то сзади неожиданно подтолкнуло меня в спину, я сделал шаг, распахнул дверь и очутился в небольшом помещении. Дверь со стуком захлопнулась.
– Садитесь, Доргис.
Сердце провалилось на мгновение, затем заколотилось в ритме барабанов рок-группы; его быстрый стук больно отдавался под лопаткой. Я постоял, успокаивая дыхание, затем прошел по выщербленному паркету и опустился на обыкновенный стул около обыкновенного стола. Я ожидал увидеть что угодно, только не это помещение, которое, скорее всего, можно было назвать кабинетом или даже комнатой; да, безликой «комнатой номер двенадцать» в таком же безликом учреждении.
Вот что я увидел: окно наискосок от двери, задернутое плохо выглаженной шторой, скрывающей то, что находится за окном; полированные коричневые шкафы вдоль стены, типичные учрежденческие шкафы со стеклянными дверцами, а за дверцами – полки, плотно заставленные одинаковыми канцелярскими папками-накопителями; серый сейф – и рядом проволочная корзина для мусора, заполненная скомканной бумагой и копирками; двухтумбовый стол с настольной лампой на гибкой шее, подставкой с перекидным календарем, хрустальной пепельницей и высоким стаканчиком с остро заточенными карандашами и шариковыми ручками; на углу стола – небольшая стопка красных ледериновых папок, на верхней папке можно разобрать полустершееся уже тиснение позолотой: «текущие дела»; под потолком – люстра с тремя розовыми, забрызганными побелкой рожками; два телефона, серый и красный, на тумбочке у стола; стул по другую сторону стола, напротив меня, на котором сидел хозяин комнаты номер двенадцать. Выдача справок по нечетным дням, кроме выходных, с девяти до восемнадцати, обед с тринадцати до четырнадцати… Все. Да, не хватало еще портрета на стене над столом. Впрочем, там темнел прямоугольник не успевших еще выцвести обоев с кружочками и листочками.