17
Я бежал по рыхлому песку, и он становился асфальтом, и я успел-таки вскочить в задние дверцы троллейбуса, лишив водителя удовольствия оставить меня с носом. «Компостируйте талоны. На линии работает контроль», – мстительно объявил водитель в хрипящий микрофон, и в салоне нехотя и редко защелкали компостеры. Я пошарил в карманах куртки, в карманах брюк, ничего, кроме пистолета, не обнаружил и, держась эа поручень, притаился на задней площадке, внимательно вглядываясь в темное окно и делая вид перед безучастными пассажирами, а главное, перед водителем с его обзорным зеркальцем, что страшно занят тем, чтобы не прозевать какой-то чрезвычайно важный для меня объект за окном.
На остановке я скатился со ступенек, чуть не сбив с ног рвущуюся в троллейбус тетку с большой сумкой, и пешком направился к дому Марины, не рискуя уже бесплатно пользоваться общественным транспортом. Мне сейчас ничего не нужно было от нее. Я просто хотел увидеть ее живой и убедиться, что это вовсе не она осталась там, в песчаной могиле, бесследно просачиваясь сквозь песок и вновь появляясь по команде неведомого голоса.
Был теплый вечер, над липами горели фонари, за освещенными окнами домов люди занимались обычными делами. Мчались куда-то автомобили, из коммерческого киоска доносился рыдающий магнитофонный голос очередной певучей бабочки-однодневки, на скамейках у кинотеатра визжали и хохотали, как всегда, отары подростков. Граждане и гражданки постарше торопились по домам, держа пакеты, кульки и кулечки. Очередной день уходил в небытие, но ни на мгновение не останавливался конвейер таких же очередных однообразных дней. Серый поток бытия струился по давно укатанному руслу. Было бы очень странно, если бы из-за светофора выполз вдруг бедж-Ледокол, прижав к обочине троллейбус; было бы очень странно, если бы из гастронома вылетела вдруг девушка с зелеными глазами, зажав под мышкой бутылку кефира; было бы очень странно, если бы от коммерческого киоска отошел вдруг служитель Уллор, распечатывая пачку импортных сигарет…
Я все-таки на всякий случай посмотрел на небо – и не увидел неба; птица Рон не смогла бы залететь сюда, в этот город под серым покровом, в этот мир, погруженный на дно повседневности…
Я пересек десяток перекрестков и свернул во двор – площадку между домами, на которой в окружении пирамидальных тополей располагались мусорные контейнеры, погреба и сломанные детские качели. Вошел в темный подъезд, поднялся по лестнице, где на ступенях валялись окурки и разорванные обертки от заграничных лакомств, и нажал кнопку звонка у обычной двери, как всегда преграждающей вход в обычное жилье человека. Люди скрывались за дверями, люди прятались по своим норам – и только необходимость работы ради обеспечения собственного существования заставляла их по утрам покидать свои норы и разбредаться в разные стороны мира, породившего их… для чего?..
Я боялся, что там, за дверью, никто не услышит меня. Я боялся, что нора опустела, что там давно уже никого нет. Но щелкнул замок, сдвинулась с места и нехотя ушла в сторону преграда – и появилась Марина, появлением своим опровергающая все мои страхи. Чем бы ни была та песчаная равнина, кем бы ни был тот великан с лопатой, и тот манекен с короткими светлыми волосами и родинкой на бедре – это не имело никакого отношения к Марине, к живой Марине, которая, склонив голову к плечу, стояла напротив и с легкой усмешкой глядела на меня. Все мои страхи оказались ложными, и ложным был тот мир песчаной равнины и изваяний с лопатами… а может быть, он только приснился мне?..
…И был чай, и было клубничное варенье, и спрут-телевизор как всегда пытался сдавить сознание зрителя своими липкими щупальцами, и выжать его досуха; и неярко светило бра над постелью, наш молчаливый свидетель, которому временами приходилось расплачиваться за свою причастность перегоревшей лампочкой, а то и вовсе падать со стены, сорванным неистовой рукой Марины. Был теплый вечер, обычный земной вечер…
Я целовал ее губы и соски, целовал родинку и зарывался лицом в странно и привлекательно пахнущие мягкие волосы, я старался убедиться, что это горячее нежное тело – живое, что оно никогда не лежало там, на песке, на чужом песке. Наше дыхание, стон Марины заглушали бормотание телевизора, мы качались, качались, качались на горячих сладостных волнах, я впивался в нее, я осторожно входил в нее, и она с нетерпением впускала меня, она раскрывалась, она царапала ногтями мои плечи, и комкала пальцами простыню, и все-таки с последним криком сорвала со стены бра, чуть не задушила меня в объятиях – и расслабленно застонала…
А потом мы лежали рядом, остывая и переводя дыхание перед новым приливом, новой качкой на горячих волнах, и я осторожно гладил ее бедра, и старался забыть ту песчаную равнину, которая, конечно же, не значила ровным счетом ничего. Я гладил ее бедра, и мне было бы совсем хорошо и спокойно, если бы не представлялась мне другая, зеленоглазая и рыжеволосая, напористая и отважная, отделенная от меня неподатливым слоем времен.
… И все-таки я вновь растворился в Марине, утопив на время все свои печали в горячем сладостном штормящем океане, хотя в сознании моем сохранялось что-то, неподвластное никаким штормам, и это что-то понимало и с покорностью принимало неизбежность того, что никуда не денутся, не утонут навсегда, а всплывут, всплывут мои печали и останутся со мной…
А потом я, наверное, все-таки уснул, и мне приснился тамбур. Или, быть может (вернее?), я очутился в трясущемся вагоне поезда, в тамбуре с разными надписями на стенах, и на полу тамбура валялись обгоревшие спички, и медленно утягивался в щели сигаретный дым тех, кто был здесь до меня. Но мне не было никакого дела до надписей, спичек, дыма и тех, кто был здесь до меня, потому что поезд, судорожно покачиваясь своим ддинным членистовагонным телом, мчался по дамбе над серой вечерней водой, и небо на горизонте было полосатым – темное внизу, серое чуть выше, а еще выше – оранжевое и желтое; над полосами распростерлась чистая темнеющая синева, и в этой невероятной синеве ровно, спокойно и ярко горела одинокая звезда. Одна-единственная на все небо звезда. Проносились мимо вагонного окна гребешки мелких волн на серой воде – и застыла над миром одинокая вечерняя звезда.