В то же время признание древности нормой не означало, что любому богослову прошлого автоматически придается авторитет, вне зависимости от того, чему он учил. В своей защите кафолической веры против манихейства Августин отвергал «все свидетельства, которые можно привести в пользу вашей книги от древности или предания», если они не согласуются со «свидетельством кафолической Церкви… поддерживаемым чередой епископов от изначальных апостольских престолов до нынешних времен». Викентий, в свою очередь, настаивал, что авторитет богословов Церкви, в том числе и самого Августина, уступает «решениям древности». Лучшим примером в данном случае является Ориген, который, хотя и был украшением Церкви благодаря своему благочестию и своей учености, впал в заблуждение и исказил древнюю веру. Суждение Викентия об Оригене по настоянию Юстиниана стало официальным на II Константинопольском соборе. Юстиниан ссылался на авторитет «святых отцов, которые, следуя богодухновенному Писанию, осуждали такие учения, [как предсуществование души,] вместе с Оригеном, измыслившим эти мифы». Своими учениями Ориген «отринул божественные Писания и святых отцов, которых кафолическая Церковь Божия считает своими учителями и благодаря которым всякая ересь повсюду изгнана и правая вера изъяснена». Таким образом, одних древних учителей следует предпочитать другим; есть древняя ересь, и есть древняя ортодоксия, и любое учение должно быть осуждено независимо от его древности, если оно отклоняется от того, что всегда преподавалось в качестве церковного учения благодаря истинному преемству православных епископов и богословов. В случае Августина, судя по всему, не было возможностей для принятия столь радикальных мер, как официальное осуждение со стороны надлежащим образом созванного церковного собора. Вместо этого из позднего августинизма осторожно устранили то, что считалось неприемлемым у Августина, и в то же время превозносили его авторитет. Так древность была защищена, а православие сохранено.

Третья норма православного предания касалась веры, разделяемой «всеми». В ранее цитированном отрывке против манихейства Августин добавлял к авторитету епископов ссылку на «согласие столь многих народов». Викентий Леринский уточнял требование веры со стороны «всех» условием: «в самой древности мы твердо держимся единодушных определений и установлений всех — или почти всех — священников и учителей». Не всякий имел одинаковый вес при определении того, чему учили все: священники значили больше, чем миряне, епископы — больше, чем священники, соборы и синоды — больше, чем отдельные епископы. Церковь обладает средствами обязывать к принятию ее определения ортодоксии. Тех, кого собор отлучает или предает анафеме, следует отвергнуть, ибо решения соборов, «учрежденных всеобщим согласием», обязательны для всех. Кроме того, Бог вложил в руки светских правителей «попечение о спокойствии веры», как ее определила православная Церковь. Изгнание еретиков — еще один способ обеспечить консенсус. По-видимому, из всех богословов V и VI веков наиболее полно по вопросу о консенсусе высказался Кассиан: «Не было никого, кто бы оспаривал эту веру, не будучи виновен в неверии, ибо отрицать то, что удостоверено как правильное, значит исповедовать то, что ложно. И тогда всеобщего единодушия самого по себе достаточно для опровержения ереси; ибо авторитет всех указывает на несомненную истину, и совершенный разум проявляется там, где никто не оспаривает его. Поэтому, если человек стремится держаться мнений противоположных этим, мы должны сразу осудить его упрямство, а не слушать его рассуждения. Ибо тот, кто подвергает сомнению суждение всех, заранее провозглашает свое собственное осуждение, и человека, который расстраивает то, что определено всеми, даже не слушают. Ибо когда истина установлена всеми людьми раз и навсегда, все ей противоречащее уже как таковое должно быть сразу опознано как ложь, потому что оно отличается от истины».

Однако было бы преувеличением утверждать, что консенсус являлся исключительно прерогативой духовенства. У народа имелись свои способы выражения вероучения, даже если он и не пользовался при этом специальными богословскими терминами. Особенно большое значение в V и VI веках имел вероучительный авторитет христианского благочестия и богослужения, о чем с ясностью свидетельствует победа идеи Богородицы. Августин прибегал к этому аргументу, когда столкнулся с почти что молчанием предшествующих поколений богословов относительно таких тем, как первородный грех и предопределение. Хотя церковное богословие мало говорило на эти темы, молитвы Церкви с самого начала были гораздо более откровенны, ибо содержали обращенные к Богу прошения о даровании прощения и дара пребывания в добре. И за «всеми» молящейся Церкви следует признать преимущество по сравнению с предполагаемым согласием церковных богословов. Проспер сформулировал этот принцип в форме аксиомы: «Правило молитвы устанавливает правило веры [ut legem cre-dendi lex statuât supplicandi]». В каждой кафолической церкви по всему миру молитвы возносятся в соответствии с апостольским преданием. Это является правилом для выявления православного консенсуса. Такова жизнь верующих христиан в прошлом и настоящем. Из жизни святых отцов, считал Григорий I, можно извлечь принципы правильного толкования Писания, так что практика помогает осмыслить проповедь. Чтобы понять, во что верят все, необходимо спросить у тех, кто молчит, и выявить то учение, которое составляло предмет их веры еще тогда, когда Церковь даже не начала выражать его в богословии или исповедовать в символах веры.

Кафолическое православие на Востоке

Православное учение — это по определению учение, которое преподается во всей Церкви, и в принципе это так и происходило. Восток и Запад — оба внесли свой вклад в формулирование тринитарного догмата, и оба заботились о том, чтобы он не был искажен. Более того, даже доктринальные особенности и догматические проблемы, характерные для одной части Церкви, оказались включены в сферу внимания Церкви вселенской: пелагианство было осуждено не только латинскими соборами, но и собором в Ефесе; монофизитство было почти исключительно восточной проблемой, но папы, начиная с Льва и кончая Вигилием и Григорием, принимали участие в ее разрешении. Поэтому технически правильно говорить о единой православной вере как учении, исповедуемом всем христианством. Тем не менее осуждение пелагианства являлось далеко не главной заботой восточного христианства, а роль Запада в развитии христологии после Халкидонского собора становилась все менее значимой. К концу VI века греческое христианство и латинское христианство, все еще части одной и той же Церкви, со всей очевидностью пошли каждое своим путем не только в литургическом, административном и культурном, но и в доктринальном отношении.

Из христианских учений внимание восточных христиан продолжала привлекать именно христология. Перемирие, установленное в Халкидоне, и компромисс, достигнутый на II Константинопольском соборе, не погасили конфликт между противостоящими друг другу и сохраняющими силы партиями: теми, для кого спасение человеческого рода гарантируется только самой тесной связью между божественным и человеческим в личности Богочеловека, и теми, кто считал, что этому спасению угрожает любая связь, при которой одна природа — а это всегда означало человеческую природу — умаляется самим определением воплощения. Вероопределения 553 года на какое-то время сняли напряженность между конфликтующими теориями: было утверждено, что Христос должен иметь две природы, чтобы спасти человеческую; однако «три главы» — все направленные на более резкое различие между двумя природами, чем это свойственно восточному благочестию и вероучению в целом, — были осуждены. Остающимся поборникам богословия обитающего Логоса такое решение представлялось чрезмерным; они считали, и не без основания, что Халкидонский собор своим решением признал правомочность и этого богословия. В свою очередь, сторонникам богословия ипостасного союза такое осуждение казалось недостаточным. Не добившись догматического статуса для теории, согласно которой в результате ипостасного союза образовалась одна природа воплощенного Логоса, александрийская христология в конце концов была вынуждена доказывать, что в любом случае у воплощенного Логоса только одна воля. В ходе этого спора, выходящего за хронологические рамки настоящего тома, предмет доселе халкидонской полемики переформулировали; но в течение какого-то времени по крайней мере некоторые ее участники полагали, что у них есть основание считать, что конфликт преодолен благодаря богословию, которое могло «православно изложить религию святых отцов», отказываясь от крайностей любой из позиций. Надежда на мир была иллюзорной, и это пришлось осознать Востоку во время споров, которые привели к III Константинопольскому собору 680 года; а в ходе переговоров с Папой Гонорием I Востоку пришлось также осознать, что со стороны Западной Церкви не следует ожидать глубокого понимания ни обсуждаемой проблемы, ни путей ее разрешения. Во многих отношениях наиболее представительным выразителем кафолической ортодоксии на Востоке был Юстиниан — не только потому, что христианский император считался «христолюбивым [φιλόχριστος]», но и потому, что в Юстиниане, «как, пожалуй, ни в каком византийском императоре позднее, соединились политика, управление и богословие… Тем не менее иногда богослов брал верх над правителем и политиком. И тогда проявлялось богословие некой неохалкидонской чеканки, более оригинальное, чем полагали до сих пор». Богословие Юстиниана не только обозначило направление, в котором должна развиваться интерпретация Халкидона, если его решения необходимо сделать приемлемыми для приверженцев богословия ипостасного союза. В нем также присутствовало почтительное отношение к преданию как сердцевине греческого христианства. И оно подтверждало тесную связь между верой, выражаемой в божественной литургии, и вероучением, которое излагается в богословии и исповедуется в догмате, — связь, которая присутствовала и у латинян, но особенно большое значение имела для жизни и мышления Востока.