Зенон побледнел. Он знал: его только что бесстыдно обманули. И что теперь давать детям? Но он знал и то, что ни через неделю, ни вообще когда-либо не придёт за оставшимся зерном. Обычай есть обычай. Никто не поможет, все будут показывать пальцами на человека, не заплатившего долг за ближайшего друга, не помогшего ему.
Обманул сволочь хлебник.
Загребая поршнями пыль, Зенон тронулся от лавок. Что же теперь делать? Что будут есть дети?
Рука держала узелок, совсем не чувствуя его, будто ватная. Всё больше разгибались пальцы — он не обращал внимания, смотрел невидящими глазами перед собой.
Котомка соскользнула в пыль и, не завязанная, а просто свёрнутая, развернулась. Рожь посыпалась в пыль. Он хотел нагнуться и подобрать хотя бы то, что лежало кучкой, но тут со стрех, с крыш, со звонниц костёла бернардинцев, отовсюду, со свистом рассекая воздух, падая просто грудью, ринулись на него сотенные стаи голубей.
Еды им последние месяцы не хватало. Ошалевшие от голода, забыв всякий страх, они дрались перед Зеноном в пыли, клевали землю и друг друга, единым комом барахтались перед ним.
— Вестники Божьего мира, — понимая, что всё пропало, сказал мужик. Не пинать же ногами, не топтать же святую птицу. Зенон махнул рукой.
— Раззява, — захохотал у лавки рыбник. — Руки из...
Зенон не услышал. Он долго шёл бесцельно, а потом подумал, что уже всё равно и нужно, от нечего делать, хотя бы найти Вестуна, поговорить малость, оттянуть немыслимое возвращение домой.
И он пошёл в ту сторону, куда скрылись дударь и Вестун. Не дошёл. Навстречу ему шли ещё знакомые. Один, широкий в кости, иссиня-чёрный с обильной сединой, пожилой горожанин, нёс, словно связку аира, охапку откованных заготовок для мечей. Второй, молодой и очень похожий на пожилого, с таким же сухим лицом, красивым, прямоносым, с хорошо вырезанным улыбчивым ртом, тащил инструмент. Это были мечник Гиав Турай и сын его Марко.
— Здорово, Зенон, — сказал Марко.
— День добрый, — проговорил Гиав.
— Здорово.
— Чего это ты такой, словно коня неудачно украл? — спросил Марко.
Зенон неохотно рассказал обо всём. Гиав присвистнул и внезапно объявил сыну:
— А ну, пойдём с ним. Бросай дело!
— Подожди, Клеоника возьмём. Да и всю эту тяжесть там оставим.
— Ну давай.
Они зашагали к небольшой мастерской в соседнем Резчицком углу.
— Вы, хлопцы, только Тихону Усу ничего не говорите. Стыдно! Задразнят. Скажут: кипац.
— Ты, дядька, молчи, — велел Марко.
Перед домиком резчика пыли не было. Всю улицу тут устилал толстый слой опилок и стружек, старых, потемневших, и пахучих, новых. Под навесом, опоясывающим домик, стояли заготовленные подмастерьями болванки, недоделанные фигуры. И большие, и средние, и совсем маленькие. Над низкими дверями — складень с двумя раскрытыми, как ставни, половинками (чтобы прикрыть в дождь или метель).
В складне, к немалому искушению всех, Матерь Божья, как две капли воды похожая на всем известную зеленщицу с Рыбного рынка Фаустину, даже не католичку. Фаустина, сложив ручки и наклонив улыбчивую, бесовскую головку, с любопытством, как с обрыва на голых купальщиков, смотрела на людей.
— Клеоник, друже! — крикнул Марко.
Отворилось слюдяное окошко. Выглянула совсем сопливая для мастера (лет под тридцать) голова. Смеётся. А чего ж не смеяться, если всё ещё холост, если все тебя любят, даже красавица несравненная Фаустина.
Клеоник, приветствуя, поднял руку с резцом. Волосы как золотистая туча. Тёмно-голубые глаза и великоватый рот смеются. И Марко засмеялся ему в ответ. Друзья! Улыбки одинаковые. Очень приятные, чуть лисьи, но беспечные.
— Выходи, Клеоник, дела.
— Подожди, вот только задницу святой Инессе доделаю, — сказал резчик.
— Как задницу? — спросил Гиав.
Вместо ответа Клеоник показал в окно деревянную, полусаженную статуэтку женщины, стоящей перед кем-то на коленях. Непонятно, как это удалось резчику, но каштановое дерево её волос было лёгким даже на вид и казалось прозрачным. А поскольку женщина чуть наклонилась, прижимая эти волны к груди, волосы упали вперёд, обнажив часть спины. Дивной красоты была эта спина, схваченная мастером в лёгком, почти незаметном, но полном грации изгибе.
И ничего в этом не было плохого, но резчик чуть стыдился и говорил грубовато.
— А так. Она же волосами наготу прикрыла в басурманской тюрьме. Чудо произошло.
— Так, наверное, и... спину? — предположил ошеломлённый Гиав.
— А мне-то что? Всё равно она в нише стоять будет. Кто увидит? А мне руку набивать надо. Все святые в ризах, как язык в колоколе, а тут такой редкий случай.
Несколькими почти невидимыми, нежными движениями он поправил статую, набросил ей на голову фартук — прикройся! — и вышел к гостям, приперев щепочкой дверь.
Вестуна, дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли возле мастерской Тихона в Золотом ряду.
Тихон, взаправду такой усатый, что каштановые пряди свисали до середины груди, выслушав Зенона, поморщился.
— Дурень ты, дружок, — попенял он Зенону. — Я за тот хлеб ему отработал. Перстенёк золотой с хризолитом сделал его... гм... ещё в прошлом сентябре. Она в сентябре родилась, так что хризолит ей счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал, мы в расчёте. И потом, если голуби виноваты, он должен тебе отдать. Площадь, на которой его лавка стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. А хлебник ни гроша Жабе не платит и за то должен голубей с Бернардинской и Иоанновой голубятни кормить. Так он, видать, от голодухи не кормит. Глаза у него шире живота и ненасытные, как зоб у ястреба. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать?
Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроём, и поднялся.
— А ну, идём.
— Куда ещё? — спросил Зенон. — Вечно ты, Марко, раззвонишь.
— Пойдём, пойдём, — поддержали кузнеца друзья.
Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей — так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки.
И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки.
...В зале суда читали приговор. Читал ларник[43], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя — словно горячую кашу ворочал во рту человек.
— Яснее там, — усмехнулся Лотр.
— «...исходя из, — ларник громоподобно откашлялся, — высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай!
От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:
— Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.
— У вас что, все тут такие одарённые? — спросил Лотр.
— Многие, — усмехнулся доминиканец.
Ларник читал по свитку дальше:
— «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.
Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.
— Так-то, — произнес сотник. — С сильным не судись.
Великан Пархвер прислушался:
— Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.
— Их дело, — буркнул сотник.
В подполье началась радостная возня.
— Видите? — оживился мрачный Комар. — И они пришли. И им интересно.
Кардинал встал.
— Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае — об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.