Это хорошо, что все выродки попадают сразу в кардиналы. Чище будет нерушимая Сущность.

И Юрась особенно мягко спросил у Иуды:

— Почему ты считаешь, что не нужно сначала пращников?

— Это же ясно. Напасть сразу, не дать выбраться из лощины, что ближе к стенам.

И тут Христос понял: дожди.

— Правильно! Правду сказал он! Они в латах, они тяжёлые, как холера. Дожди. Под осень глина плохо сохнет. Там вязко. Для них. Ну не совсем, ну по бабки кони погрязать будут. И то хлеб. Попробуй посоревнуйся, попади, уклонись, когда ноги, как у мухи на смоле.

...В ту ночь весь город — кто с мрачной радостью, а кто и с замирающим от страха сердцем — следил за дальней горой, что вся, от подошвы до вершины, сверкала молниями огней.

А на горе в самый тёмный предрассветный час вставали, разбирали оружие, кое-как строились в длинную боевую линию. Надо было ещё до солнца подступить ближе, не дать выйти из лощины, сохранить хоть немного жизней и тем хоть чуточку уравнять силы.

Они надеялись на одно. В городе была жизнь, засеянные поля, колосья на нивах. Без него так или иначе смерть. Поэтому никто не думал уклоняться или отступать.

Только в этом и было их преимущество.

Гора полыхала огнями. Блуждали конные и пешие тени. Копья, воткнутые в землю, были как лес. И лес этот постепенно редел, возносился в воздух, колыхался в человеческих руках.

К Братчику подошёл седоусый.

— Скажи, — коротко и просто попросил он.

— Может, не надо?

— Скажи. Ждут. Некоторые, может, в первый и последний раз человеческое обращение услышат. Многие до завтра не доживут.

Он подал Братчику руку. Тот влез на воз.

— Выше! — закричали отовсюду. — Видно не всем! Выше!

Седоусый подумал. Затем наказал что-то хлопцам. Несколько человек подошли и подняли воз на плечи.

— Выше! — горланила гора. — Все хотят видеть!

Тогда под воз начали подставлять копья, осторожно поднимая его. Наконец пятьдесят копейщиков вознесли воз на остриях своих копий высоко над головами вместе с человеком, стоящим на нём.

Огни не гасили. Нужно было, чтобы чужое войско позже спохватилось. Повсюду плясал огонь.

— Попробуйте уронить, лабидуды! — кричал кто-то.

— Падать тогда больно высоко будет, — засмеялся Братчик.

— А это завсегда так, когда без разума высоко забрался, — сказал Вестун. — Да ты не из тех. Давай.

Стало тихо.

— Ну вот, хлопцы. Завтра драться. Себя щадить не буду. Если кто думает, что плоть моя выдержит удар копья, — страшно тот ошибается. Думал я, что не надо мне лезть в самую кулагу, что поставь воеводой хоть самого лучшего в... нашем мире, так то же самое будет. Но вижу: нет. Должен быть хоть маленький огонёчек, на который смотрели бы дети. Изменится когда-нибудь твердь, изменятся и люди. Хорошо было бы, если б и мы, и они не говорили: «Наша взяла... и рыло в крови». Понимаете, вы — люди. Ещё и ещё раз говорю: вы — люди. Не нужно нам забывать: мы — люди. Вот рубят кому-то за правду голову. Если не можешь помочь — не склоняй своей головы ниже его плахи. Стыдно! Ничего уже нет в наш век ниже плахи. И ничего нет выше, если понять. Потому и встали. На том стоим.

Вновь поразили его лица внизу. Не маски, не стёртые проявления — лица, обличья. И глаза с непривычным им самим выражением, прекраснее которых не было ничего на свете.

— Не люблю слов холодных, как вершина в снегу. Но раз мы на вершине горы — пусть будет и проповедь Нагорная. Раз уж так кричали о непотребном.

Он поднял в воздух боевую секиру — гизавру.

— Блаженны великие и добрые духом, какими бы малыми они ни были.

Огонь плясал на лезвии.

— Блаженны плачущие о своей земле, нет им утешения... Блаженны те, кто жертвует людям кровь свою и свой гнев, ибо на покорных ездят.

Медные или бронзовые от огня лица, прыжки ярких языков и лес копий. И в воздухе — человек с вознесённой гизаврой.

— Блаженны миротворцы, если не унижен человек... Блаженны изгнанники правды ради... Блаженны, если выходите с оружием за простой, бедный люд и падаете... Ибо тогда вы — соль земли и свет мира. Любите и миритесь. Но и ненавидьте тех, кто покушается на вас и вашу любовь. Мечом, занесённым над сильными, над алчными, над убийцами правды дайте всем простым мир. И если спросят, зачем пришли, ответьте: выпустить измученных на свободу, рабов — из цепей, бедных — из халуп, мудрых — из тюрем, гордых — из ярма.

Он говорил негромко. Но слышали все. Предрассветный мрак начинал редеть. Светлело на востоке. Летели из обоза свежие, резкие голоса петухов.

— А теперь пойдём, — призвал он. — Идите как можно тише.

В это мгновение он увидел, как глаза людей темнеют, смотрят куда-то с предчувствием недоброго. Затем услышал хриплое, гортанное карканье.

От пущи тянулась на кормление огромная, глазом не окинуть, стая воронья. Как раз над лагерем. Густая, переменчивая чёрная сеть.

— Чуют, — заметил кто-то. — Нас чуют. Плохо.

Ему не хотелось, чтобы угасло то, выше и прекрасней которого не бьшо на земле, то, что он видел в этих глазах. Чтобы угасло от глупости, от нашествия небывало большой стаи угольно-чёрных птиц. Это было так похоже на то, как если бы сжался, услышав карканье, тёмный зверь: «Кто-то идёт, шагает нечто неведомое, перед чем мы должны заточиться в недрах».

И потому он поднял гизавру и загорланил, сам чувствуя, как раздувается от крика шея:

— Птицы! Собирайтесь на великую вечерю Божью! Чтобы пожрать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и тех, кто сидит на них!

Ответом был крик. Дрожало в воздухе оружие, дрожали мышцы на голых грудях, взлетали матерки с льняных, чёрных, золотых голов. Возносились в воздух овальные щиты.

Затем всё стихло. Послышался шорох травы под тысячами осторожных ног.

Глава 41

«ВОТ МОЙ НАРОД, КАК ЛЬВИЦА, ВСТАЁТ...».

Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам её... Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своём: сижу царицею, я не вдова и не увижу горести!.. «...· И восплачут, и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара её.
Откровение Иоанна Богослова, 18:6,7,9.

Широкое, слегка пологое поле кончалось лощиной и после снова чуть возвышалось. На этом возвышении мрачно блестели, краснели, золотились разноцветные мазки. Стояли кони, закованные в железо, и сидели на них такие же, железные, всадники. Обвисали краски, золото и бель стягов. Всадников бьшо много, до жути много. Треугольные и овальные стальные щиты, султаны, копья, золотые — а больше воронёные — латы.

Впереди всех возвышался Корнила, похожий на памятник самому себе.

Лощина перед ними была густо-зелёная — аж синяя — после недавних дождей. Даже босоногим мальчишкам хорошо известно, как приятно пружинит в таких местах под пяткой земля. Но эти никогда не ходили босиком. Корнила надеялся, что мужики не осмелятся полезть на конный, железный строй — увидят и отступят.

Другая гурьба, растянутая на милю, если не больше, стояла выше, за лощиной, на поле. Белые полотнища, турьей кожи щиты, дубины, багры, пращи. Корнила не знал, что они готовятся нападать. А если б даже и знал — не поверил бы.

От мужицкой гурьбы отделились и начали спускаться по склону Фаддей и Иуда. Кричали что-то. Панское войско замолчало, и тогда Корнила понял: ярильщики.

— Эй, косоротые! — горланил Ляввей. — Эй, гродненцы-грачи! Смола черномазая! Задница шилом! Святого отца на хряка обменяли!

Оскорбления были общеизвестными и потому страшными. Цепь обороняющихся взорвалась яростью.

— Хамы! — налившись кровью, кричали оттуда. — Мужики! Головы лубяные!