Кардинал стоял на замковом гульбище вместе с Босяцким, Комаром и светскими властями, ждал, слушал, как долетает от Немана ангельское пение, и глядел, как повсюду: на башнях, на крышах, на стенах, на шпилях, в окнах и на воротных решётках — стоит, висит, теснится, гомонит, ворочается народ.

А по Взвозу ползла и ползла вверх пёстрая и пыльная уже змея процессии. Братчику было мучительно тяжело идти. Солнце жгло, ноги вязли в пыли и песке, стократ за лето перемешанных ногами, колёсами грузовых повозок, копытами коней. Вся торговля Гродно протекала между кораблями и складами, складами и кораблями этой дорогой. На всю эту торговлю он, Юрась, и замахнулся, ей был продан.

Тяжело идти. Пот льёт со лба. Если бы воткнули в рот кляп, как предлагали, не взошёл бы. Это и вынудило их отказаться. Это и ещё то, что хорошо подготовленный «справедливый гнев народный» заглушит любые его слова, если бы даже и вздумал бросать их людям. Тяжко! Большой крест гнёт почти пополам.

Вот и конец комедии, участвовать в которой его принудили несколько месяцев назад.

Как раз в это время к гульбищу подлетел гонец. Соскочил с коня, взбежал по лестнице, начал шептать что-то на ухо Лотру.

— Кто? — покраснел тот.

— Неизвестно. Утром только и нашли. Не любил он, когда его от того занятия отрывали. Говорят, монах какой-то заходил.

Лотр и Босяцкий оглядели толпу. Монахов под капюшонами там было и вправду неисчислимо — страшенная сила.

— Может, осмотреть всех? — тихо спросил доминиканец.

— От вас, говорили, монах, — ещё тише сказал гонец.

Пёс Божий побелел:

— Нет-нет... Не будем... Этого ещё не хватало, чтоб думали, будто я руку приложил. А мне зачем? Мне с ним удобно было. Больше мы уж такого дурного войта не найдём, не тем будь помянут покойник... Ладно, иди.

Они глядели бы на толпу с ещё большим страхом, если бы знали, сколько среди людей в рясах лжемонахов, не понимающих ни слова по-латыни, никогда не живших в кельях и не принимавших пострига.

— Так что же, — продолжал Босяцкий. — Подпись изменена не будет. Костёр?

— Костра покойник не утвердил. Виселица.

Босяцкий усмехнулся:

— Слишком легко думаете его жизни лишить.

— Не знаю других способов, чтобы без пролития крови.

Монах-капеллан зашептал что-то на ухо Лотру. Тот поджал губы:

— Не будет ли слишком похоже на то? Опасное сходство. Суеверность человеческая только того и ждёт. Такие слухи да легенды пойдут.

— Ерунда. Зато устрашающе. И не хуже костра. Там что, максимум час. А тут минимум сутки.

Кардинал молчал. И наконец кивнул головой. Отважился.

— Мещане славного города! Войт наш скоропостижно помре. Но какою бы великой ни была наша печаль, впадать в растерянность мы не должны. Нам надлежит превозмочь горе и, полагаясь на волю Божью, творить дальше дело его. Церковь не проливает крови. Войт не согласился на костёр, и мы должны уважать его последнюю волю. Но, если не скреплён печатью власти огонь...

Над толпой висело мёртвое молчание.

— ...пусть висит это исчадие ада на лживом своём кресте. Не прибитым, как Избавитель наш, искупивший первородный грех человеческий (нет, мы не будем позорить великую смерть Иисуса, уподобляя ей смерть этого жулика), а привязанным, чем продлятся муки самозванца во искупление грехов его.

Тихий плач возник среди одетых в лохмотья. Но рёв воодушевления заглушил его, и никто не услышал, как ахнул при сих словах один человек.

Человек этот стоял на угловой башне, нависшей над Неманом. Прямо под ним, под стеной и обрывом, шёл по Взвозу другой человек, с крестом на плече.

— Помог.

На башне кроме изрекшего это отирались ещё двое, также, видимо, сумевшие сунуть в лапу смотрителю столпа. Чуть поодаль торчал молчаливый, как статуя, монах в плаще с капюшоном. А поближе шалел от воодушевления, голосил и хлопал по плечам то сокрушенного человека, то монаха, словно слепленный из своих хлебов хлебник.

— Распни его! Распни! — Он плевал вниз. — Тьфу на тебя! Тьфу! Собака! Ересиарх! В пекло пойдёшь, а я — к Пану Богу! Тьфу! Распни! Распни!

Сокрушенный крякнул, нагнулся, словно желая поправить ремень поршня. И вдруг железной хваткой схватил хлебника за ноги, рванул и опрокинул через парапет. Хлебник с криком полетел вниз.

— Ишь ты, как он к Пану Богу спешит, — подивился сокрушенный, с угрозой глядя на монаха.

Но монах взирал не на него, а на то, как хлебник грохнулся оземь, как подскочило и покатилось вниз по склону, стукаясь о камни, его тело, как оно недвижимо упало на дорогу почти у Христовых ног.

Христос перешагнул через труп.

И тогда монах высунул из-под плаща кисти рук. Руки были золотыми.

— Фома, — обратился он к человеку с перевязанной головой. — Брат. Ты жив?

— Ус, — голос Фомы сорвался. — И ты жив? Горе какое. Ты зачем тут?

— Да вот... Может, хоть тело от глумления спасу.

Фома обнял его. Руки дрожали.

— Брат... Милый... Подожди... Мы вдвоём... У меня сил в сто раз прибыло. Мы ещё им устроим что-нибудь.

В толпе между тем кто-то спросил:

— Что там за крик?

— Да вот, с башни кто-то свалился. Любопытство всё.

— А-а.

Братчик встал. Его попробовали было подгонять кнутами, но он, не двигаясь, смотрел назад, на процессию, которая теперь была как на ладони.

— Ты что? — вызверился стражник.

— Заткнись, никчёмность. Ишь, какой у меня эскорт почётный, — он тяжело дышал, но говорил ехидно. — Тебе такого за всю жизнь не заслужить, как ни тужься. Монахи... В саванах... Каждый, как Лазарь, когда он, три дня в могиле пролежав, прогуляться вышел. И смердят, как тот Лазарь. Мёртвые. А может, потому, что всю жизнь не моются.

Пошёл дальше. Лицо его было почти у земли, и кровь из разбитой головы падала в пыль.

Перед самым крутым подъёмом он снова остановился. Ему пришло в голову, что будет и некрасиво, и позорно, если он вот так, склонившись ниц, почти ползком будет идти сквозь эту разодетую, нагло-сытую, вражескую толпу.

Христос напружинил ноги, напрягся, вскинул крест себе на шею. Придержал его раскинутыми руками. Так носили дубины разбойники и пастухи.

Выпрямился.

Пошёл, увязая в песке.

Фома и Ус со страхом и жалостью смотрели на это. Потом не стало сил смотреть. Они спустились с башни и начали проталкиваться сквозь толпу.

— Видишь, что у меня? — Фома показал Усу спрятанный под плащом лук.

— Эх, брат, ничего ты им не сделаешь, — вздохнул Тихон. — Двое нас. Всего двое.

Если бы они знали, сколько в толпе друзей, ряженных врагами, их отчаяние уступило бы место твёрдости. Но они до самого конца так и не узнали об этом.

Шёл через толпу человек, на котором монашеский плащ подозрительно топорщился. И в спину этому человеку буркнул какой-то ремесленник:

— Монахов ещё нанесло. Сволочи. Навуходоносоры.

И тогда монах вернулся, взял человека за руку и приподнял капюшон.

— Кирик! — тихо ахнул ремесленник. — Жив?

— Тише, брат. Оружие есть?

— Клевец под плащом.

— Старайся протиснуться к эшафоту. Где больше всего ряс.

— Родные, милые, неужто наши? Не бросите?

Кирик Вестун, Марко Турай и Клеоник действительно не собирались бросать на эшафоте своего верховода. Мало было надежды отбить его. Никто не хотел загодя каркать, но велика была опасность самим остаться на замковом дворе, полечь под мечами стражи.

Единственную надежду внушало нападение. Кузнец за эти дни сумел собрать сотни две вооружённых людей из «недобитых». Часть их сильным кулаком стояла близ Воздыхальни. Они должны были в нужный момент напасть на стражу у эшафота, перебить её и, схватив осуждённого, тащить его к стене, выходящей на Неман. На этом пути, у самых стен, встало два ряда своих людей. Когда дело начнётся, они напрут на толпу и очистят для беглецов проход, чтобы никто не мешал, не путался под ногами. За стеной, под обрывом, ждут кони.

Остаётся, правда, ещё и стена. И вот тут, если не оправдается расчёт, всё будет кончено. Тогда только и останется, что учинить сечу и погибнуть.