Качка не мешала привычной руке. Трудно было только попадать пером в горлышко пузырька с чернилами, а затем перо быстро бежало по бумаге, выводя слова боли и упреков.

В самом деле! Разве не виноват капитан, что затевал ссоры с Резановым? Не будь тех ссор, не ожесточилась бы душа Резанова, не покинул бы он “Надежду”, не оставил бы Головачева.

А офицеры? Разве за добрыми словами не прятали они затаенной злости? А господа ученые? Разве на пути в Зондском архипелаге не ощутил однажды Головачев в своей тарелке едкой горечи, какая бывает в отравленной еде? Кто, кроме доктора Эспенберга, мог подсыпать порошок? Сумасшедшая мысль? Как знать…

Отрывочные воспоминания о случайных словах и непонятных взглядах, о подозрительных фразах теперь складывались в ясную картину. Он, Головачев, был лишний на корабле, его ненавидели и боялись. И дружбы с Резановым простить не могли.

Что же, господа, вы увидите, как поступает в таких случаях человек чести. Пусть будет вам это и упреком и возмездием. И ему тоже.

Испытывая облегчение, будто кончил тяжелую работу, Головачев подписал конверты, перевязал и положил в ящик с пистолетом. Затем вышел на палубу.

Здесь он увидел Шемелина.

– Слава богу, я все теперь кончил, – сказал он, улыбаясь.

– Что же такое вы кончили? – спросил Шемелин. – Конечно, писали что-нибудь?

– Да, писал. Но теперь уже устал и больше писать не буду… – Головачев опять улыбнулся.

– Как же не будете? – засмеялся Шемелин. – Вот почти перед глазами нашими лежит остров Святой Елены. Там вы, без сомненья, найдете новые предметы, достойные вашего пера.

– Может быть, и так, – вздохнул лейтенант и отошел.

Шемелин смотрел вслед ему с беспокойством. Он помнил вечер, когда корабль находился против мыса Доброй Надежды. Тогда Головачев передал Федору Ивановичу пакет с бумагами и просил сохранить до Кронштадта. Сказал, что здоровье его расстроено и мало надежды вернуться домой.

Шемелин упрекнул его за столь печальные фантазии, но Головачев ответил, что передал пакет лишь на всякий случай.

– А бюст свой мне отдали тоже на всякий случай? Кстати, что за странная приписка на пакете? “Бюст мой старшему по чину принадлежит”. Кому же это?

– А вы не догадались?

– Уж коли вы, не дай бог, в самом деле умерли бы, то кому же его отдать, как не вашим родителям?

Головачев покачал головой. Шемелин высказал еще несколько догадок, затем недоуменно развел руками.

– Он – для Николая Петровича Резанова, – тихо сказал Головачев.

Шемелин изумился:

– Да ему-то на что? Неужели думаете вы, что записаны в вельможеские друзья?

– Не думаю, – усмехнулся Головачев. – Но он поймет.

Николай Петрович Резанов не узнал об этом разговоре и не получил бюста. Зимой 1807 года, после плаваний и приключений в Русской Америке и Калифорнии, он возвращался в Санкт-Петербург через Сибирь, простудился и умер. Могила его в Красноярске. Далеко-далеко от другой русской могилы, что затерялась на острове Святой Елены.

…Остров встал из моря суровым нагромождением утесов, и среди этих громадных и сумрачных скал городок Сент-Джеймс, лежащий в узкой долине, казался милым и уютным.

Увидев его, Головачев ощутил спокойствие и даже беззаботность. Словно маленький кадет, которому судьба подарила лишний день каникул. Как будто сперва решено было ехать из родного дома в корпус сегодня и вдруг перенесли отъезд на завтра. Вещи уложены, забот никаких, а впереди еще целый день. Можно не спеша побродить по любимым местам, осмотреть все с ласковой грустью, посидеть в гостиной, где громко тикают на камине старые часы с бронзовыми завитушками. Полистать в отцовском кабинете тяжелые, похрустывающие от старости книги…

Так и сейчас.

Съехав на берег, ходил Головачев по тихим улицам один и со спутниками: с офицерами, с Шемелиным, с доктором Эспенбергом (забывши недавнюю ссору с ним и упреки в попытке отравления). Был спокойно весел. С улыбкой рассказал Федору Ивановичу, как видел в окно одного дома молодую мать, которая забавно играла с девочкой-малюткой. Признался, что детей он очень любит. В доме у майора Сайла, где Крузенштерн снял квартиру и офицеры были в гостях, Головачев, как мальчик, возился с хозяйскими ребятишками, бегал с ними по комнатам, играл в прятки. Особенно много веселился он с пятилетней девчушкой Джесси: вертел ее на руках, болтал с ней, угощал конфетами…

Следующим утром, в последнем письме, написал он, что именно эта девочка подарила ему еще день жизни…

Когда ясное небо уже было испещрено звездами и теплый ветер мягко трогал деревья, Головачев вернулся на “Надежду”. По-прежнему спокойный и ласковый со всеми. С ночи заступил он на вахту и был на ней до восьми утра.

Утром седьмого мая, когда многие уже поднялись на палубу, а Крузенштерн съехал на берег, Головачев весело разговаривал со всеми, кого видел, шутил с Шемелиным, подталкивая его под бока.

– Да полно вам, – добродушно ворчал Федор Иванович. – Идите, играйте вон с молодыми.

Головачев смеялся.

В восемь часов он прошел к себе в каюту.

День каникул был окончен, ночь тоже прошла, наступило утро прощания. И тяжелая тоска разом упала на Головачева. Как в давние времена при прощании кадета Пети с домом.

…Остались считанные минуты. Лошади уже поданы к крыльцу, и чтобы сократить неизбежную и давящую до слез печаль, Петя начинает торопить время. Пусть уж скорее все кончится. И тоска эта кончится… Он уныло топчется на крыльце, пока дворня укладывает в бричку баулы. Брат, которому надоела деревня и который рвется в корпус к товарищам, устроился уже в коляске. Пора и ему, Пете. Скорее уж – проглотить комок слез – и в путь…

Он вынул из ящика пистолет.

Тяжелый кремневый пистолет был заряжен еще со времен Камчатки. Так и не выстрелил, когда отвалился курок. Но сейчас курок был не нужен. Фитиль надежнее, не случится осечки”.

…“Не надо!” – отчаянно подумал Толик.

Он знал, что это случится. Случилось сто сорок два года назад. Но все-таки надеялся на чудо.

“Не надо”…

“Не надо!” – мысленно крикнул себе Головачев. Тот маленький Петя крикнул на крыльце. – “Не хочу уезжать!”

Он качнулся назад, к двери.

Вбежать в родные комнаты, остаться в них навсегда! Вцепиться в столбики перил на лестнице, в шкаф, в кровать. Стиснуть закаменевшие пальцы, чтобы не оторвали, не увели!..

Но все равно уведут. Уговорят, заставят. Скажут. “Надо”. Никуда не спрячешься, никуда не уйдешь от этого железного “надо”. Он, задержав всхлипы, последний раз обнимает маменьку и отца, на секунду утыкается лицом в грудь старой няньке и деревянным шагом идет к бричке…

Непослушными пальцами Головачев оторвал от платка полоску и скрутил в жгут. Выбил из кремня искру. Фитиль затлел. Головачев помахал им в воздухе. Появилось странное ощущение: будто не он все это делает, а кто-то другой. Он же смотрит на этого другого и снисходительно усмехается.

С этой усмешкою Головачев сел на стул между койкой и комодом. Голова гудела от торопливо выпитой бутылки ликера.

Головачев уперся правым локтем в комод, а ствол поднес к губам. Левой рукой придвинул фитиль к затравке…”

…Толик будто ощутил на губах вкус холодного, пахнувшего пороховым нагаром железа (так пахли стволы у охотничьего ружья Дмитрия Ивановича).

“Не надо! Не…”

Толик полчаса лежал ничком, и в ушах звенело от тишины, как от прогремевшего выстрела.

Потом он сказал лейтенанту Головачеву:

“Зачем ты это сделал?”

Головачев ответить не мог.

“Запутался, да? – зло спросил Толик. – Значит, если человек запутался, сразу пулю себе в глотку?”

Молчал лейтенант, похороненный с воинскими почестями на острове Святой Елены. Не было его. И не было тех, кто его знал и мог хоть что-то объяснить.

Что поймет посетитель старого островного кладбища, когда прочитает надпись на камне:

Изнемогъ подъ горестной своей судьбою

Петръ Головачевъ, второй лейтенантъ