Граф стал часто захаживать в наш дом. Они с отцом даже одеваться начали одинаково — в черные одежды, которые могли бы сойти за сутаны, если бы не были так отлично сшиты из самой лучшей ткани. Хотя отец встречал графа с величайшим гостеприимством — всегда заботился, чтобы тот получал самые лакомые куски со стола и пил только лучшее вино, — в нем чувствовалась сдержанность, некая прохладца по отношению к Пико, которой раньше, до смерти мамы, не было.
За ужином отец обычно повторял проповеди фра Джироламо. Он вовсю старался так сформулировать фразу, чтобы вызвать во мне именно то чувство, которое подтолкнет меня к прощению и заставит в следующий раз отправиться в Сан-Марко вместе с ним. Я ни разу не откликнулась на все его увещевания и лишь молча смотрела в тарелку.
Мы с Дзалуммой дважды в день, и в солнце, и в дождь, ходили в нашу близлежащую церковь, Санто-Спирито. Я поступала так не из набожности — во мне все еще жила затаенная злоба к Всевышнему, — просто мне хотелось быть поближе к маме. Церковь Санто-Спирито была ее любимым убежищем. Я опускалась на колени в холодной церкви и устремляла взгляд на фигуру распятого Христа, искусно вырезанную из дерева. На лице Его читалось не страдание, а глубокий покой. Я надеялась, что мама нашла такое же умиротворение.
Так прошли первые три горестные недели. Затем однажды вечером, после того как я поужинала одна, из-за того, что отец задерживался, раздался стук в мою дверь.
Я как раз читала бесценную книгу Данте, доставшуюся мне от мамы, и пыталась решить, в какой круг небес фра Джироламо мог поместить самого себя, и в какой круг ада поместила бы его я.
Дзалумма была со мной. Она горевала потихоньку, скрывая от всех, насколько удавалось, свои слезы, но ведь она знала маму дольше, чем я. Часто ночью, просыпаясь от тревожных снов, я видела, что она неподвижно сидит в темноте. В течение дня рабыня рьяно занималась только мной. Когда в тот вечер раздался стук в дверь, она сидела, склонившись над масляной лампой, и вышивала носовой платок для моего приданого.
— Войди, — неохотно откликнулась я, узнав по стуку, кто там за дверью, и не имея ни малейшего желания разговаривать с пришедшим.
Отец открыл дверь наполовину. Он до сих пор носил тяжелую черную накидку и траурный головной убор. Привалившись к косяку, он устало произнес:
— В большом зале приготовлены для тебя ткани. Я велел слугам их разложить. Сюда поднимать не стал, а то их слишком много. — Он повернулся, чтобы уйти, словно этих слов было достаточно.
— Что еще за ткани?
Мой вопрос заставил его остановиться.
— Выбирай что хочешь, а портного я приведу. Тебе понадобится новое платье. О затратах не думай. Главное, чтобы платье было тебе к лицу.
Дзалумма, сидевшая рядом — после смерти мамы она всячески старалась избегать отца, — оторвалась от рукоделия и впервые бросила на него недовольный взгляд.
— Зачем все это?
Мне ничего на ум не приходило, кроме того, что он вдруг решил вернуть мое расположение. Но такое поведение совершенно не вязалось с учением Савонаролы: монах неодобрительно относился к увлечению модой.
Отец вздохнул. Видимо, вопрос его раздосадовал. Отвечал он весьма неохотно.
— Тебе предстоит посетить прием в доме Лоренцо де Медичи.
Лоренцо Великолепный — главная мишень речей Савонаролы, направленных против богатства и излишества. От изумления я на секунду лишилась дара речи.
Отец повернулся и ушел, быстро спустившись по лестнице, и никакие мои оклики вслед не смогли его вернуть.
Мы с Дзалуммой спустились вниз в тот же вечер, но чтобы как следует рассмотреть отцовский подарок, вернулись утром, когда было светло.
В гостиной нас ждало невероятное количество умопомрачительных тканей — отец, как ни удивительно, бросил вызов городским законам, регулирующим расходы на предметы роскоши. Лучшие отрезы, какие только нашлись во Флоренции, были аккуратно свернуты и разложены для обозрения. И среди них ни единого темного по цвету, подходящего для дочери одного из плакальщиков Савонаролы. Там были ткани переливчатых синих тонов, бирюзовые, голубовато-фиолетовые и яркие желто-оранжевые, насыщенные зеленые и розовые; увидела я и более тонкие оттенки, носившие названия «персиковый цвет», «волосы Аполлона» и «розовый сапфир». Для сорочки был огромный выбор тончайшего белого шелка, легкого, как воздух, и расшитого серебром и золотом; рядом стояло целое блюдо мелкого жемчуга, чтобы украсить готовую вещь. Блестящий дамаст лежал рядом с роскошной парчой, а дальше — гладкий бархат, ворсистый бархат и совсем тонкий шелковистый бархат с вплетенными в него золотыми и серебряными нитями. Мой взгляд приковал к себе шанжан, переливчатый шелк с жесткой вставкой из тафты. Если поднести его к свету, то сначала он казался алым, но стоило пошевелить тканью, как цвет менялся до изумрудного.
Тут меня поразила одна мысль, сразу испортившая настроение. Ведь я так до сих пор и не догадалась, с чего вдруг мой набожный отец решил позволить мне посетить прием во дворце Медичи. Во-первых, после смерти матери прошло слишком мало времени, чтобы я могла, разодевшись, заявиться на вечер; во-вторых, отец из-за своей преданности Савонароле считался теперь врагом Медичи (деловые отношения, разумеется, никоим образом не касались дел духовных, поэтому он продолжал поставлять товар этому семейству). Существовало только одно объяснение, почему он вдруг пожелал послать свою дочь повидать Великолепного: Лоренцо служил неофициальным сватом для всех богатых семейств Флоренции. Ни один знатный отпрыск не осмеливался вступить в брак без его одобрения, и большинство семейств предпочитали, чтобы именно Лоренцо выбирал для их детей достойную пару. Значит, меня будут рассматривать со всех сторон, как теленка перед закланием, потом вынесут свой приговор. Но большинство невест все-таки достигали пятнадцатилетнего возраста.
Мое пребывание в родном доме служило отцу упреком, постоянным напоминанием того, как он погубил жизнь мамы.
— Мне еще нет и тринадцати, — сказала я, небрежно скомкав обворожительный шанжан у себя на коленях. — А он ждет не дождется, как бы поскорее от меня избавиться.
Дзалумма разложила отрез прекрасного бархата и, погладив его рукой, внимательно посмотрела на меня.
— Ты действительно еще слишком молода, — сказала она. — Но мессер Лоренцо очень болен. Возможно, твой отец всего лишь желает спросить его совета, пока тот с нами.
— Да зачем отцу вообще к нему обращаться, если только он не хочет побыстрее сбыть меня с рук? — возразила я. — К чему советоваться с Медичи? Почему не подождать и спокойно не выдать меня замуж за одного из «плакс»?
Дзалумма подошла к роскошному отрезу зеленого дамаста и принялась рассматривать ткань. Солнце заиграло на блестящей материи, высветив узор в виде цветочной гирлянды.
— Ты могла бы отказаться, — сказала рабыня, — и, как ты говоришь, подождать еще несколько лет, а затем выйти замуж за одного из «плакс» Савонаролы. Или…— Она наклонила свою прелестную головку, внимательно вглядываясь в меня. — Ты могла бы позволить Великолепному сделать выбор. Будь я невестой, я бы, безусловно, предпочла второе.
Я подумала над ее словами и отложила шанжан в сторону. Игра оттенков, конечно, завораживала, но сама ткань была чересчур жесткой, а красный и зеленый казались слишком яркими для моего цвета лица. Я поднялась, взяла из рук Дзалуммы светло-зеленый дамаст и положила его рядом с сочным сине-зеленым бархатом, сквозь густой ворс которого вились атласные плети плюща.
— Вот, — сказала я, ткнув пальцем в бархат, — это пойдет на лиф и юбку, отороченную дамастом. А парча с фиалками и зелеными листочками — на рукава.
Платье сшили за неделю, а потом мне пришлось ждать. Здоровье Великолепного все время ухудшалось, и было неясно, когда состоится прием, если вообще ему суждено состояться. Я, как ни странно, почувствовала облегчение. Хотя мне не доставляло особого удовольствия жить под одной крышей с отцом, еще меньше меня радовала мысль переехать в скором будущем под чужой кров. Я теперь расположилась в маминых покоях — хотя это вызывало болезненные воспоминания, но в то же время дарило непонятное утешение.