Я вспомнила о Пико, о том, как он улыбался Лоренцо, держа в руке бокал; я вспомнила и другого Пико — изможденного, с впалыми глазницами. Вспомнила, как тихо произнес Франческо: «Пико? Кажется, он был сторонником Лоренцо? Увы… вряд ли он долго протянет».

Я тогда думала, что самая большая опасность для меня и моего отца — если Франческо просто откроет рот и заявит о моей связи с Медичи. Если просто заговорит.

«Было бы печально, если бы вашему отцу пришлось и дальше страдать от пыток. Ужасно, если он умрет».

Я думала, что понимала своего мужа. Оказалось, что я ничегошеньки не поняла.

Вокруг меня сгущалась жара, духота, тяжесть. Я опустила голову на грудь, но все никак не могла вздохнуть, чтобы разрыдаться.

Тут мое тело раскрылось, я услышала, как плеснула на каменный пол вода, и поняла, что эта жидкость вылилась из меня. Стул, ноги, рубашка — все сразу промокло, а когда я перепуганно вскочила, меня скрутило таким сильнейшим спазмом, что показалось, будто я выворачиваюсь наизнанку.

Я с криком вцепилась в балконную ограду. Появилась задыхающаяся Дзалумма и вытаращила на меня глаза. Я велела ей послать за повитухой.

LVI

Франческо назвал мальчика Маттео Массимо: Массимо в честь отца Франческо и Маттео в честь его деда. Я, как покорная жена, не возражала, я всегда понимала, что не смогу назвать его Джулиано. И была рада узнать, что имя Маттео означало «дарованный Богом». Бог не мог сделать мне лучшего подарка.

Маттео был красивый и удивительный, он вернул мне мое сердце. Без него я не сумела бы вынести то, что узнала в кабинете мужа; без него у меня не осталось бы причины быть мужественной. Но ради ребенка я сохранила все в секрете и рассказала о письме лишь Дзалумме — это пришлось сделать, все равно она бы заметила, что я прячу ключ, о котором, кстати, Франческо ни разу не упомянул.

Когда я процитировала ей строчку про Пико, она сразу смекнула, что к чему, и в страхе перекрестилась.

На следующий день после рождения Маттео его крестили в Сан-Джованни, где я выходила замуж во второй раз. Официальное крещение состоялось две недели спустя в церкви Пресвятой Аннунциаты, расположенной к северу от Сан-Джованни, в соседнем районе. Много поколений семья Франческо имела там личный придел. Церковь стояла на краю площади, а напротив располагался сиротский приют. Улицу украшали сводчатые колоннады зданий, на каждом из которых стояло клеймо Микелоццо.

В этом приделе я чувствовала себя уютно. Кроме бронзового распятия, на выбеленных стенах не было никаких украшений, по обе стороны резного алтаря из темной древесины возвышались железные канделябры в два человеческих роста и в два раза шире меня. Мерцание двадцати четырех свечей с трудом рассеивало мрак придела без окон. Здесь пахло пылью, древесиной, камнем, ладаном и воском, здесь жило тихое эхо множества молитв, произнесенных в течение нескольких веков.

После рождения сына я сторонилась Франческо; мои ненависть, отвращение, страх были столь велики, что я едва могла заставить себя поднять на него глаза. Он держался, как всегда, степенно и ровно, но теперь, когда я внимательно всматривалась в мужа, то видела перед собой человека, способного убить и Пико и, возможно, Лоренцо. Я не могла забыть, что именно он помог изгнать Пьеро и таким образом навлек на моего Джулиано смерть.

Я хотела, чтобы материнская радость прогнала все мысли о темных делишках мужа с Савонаролой, как будто моя забывчивость могла каким-то волшебным образом защитить Маттео. Я очень старалась, но, сидя в церкви и улыбаясь ребенку, чувствовала тошноту от одного сознания, что рядом находится Франческо.

Дядюшка Лауро и Джованна Мария были крестными. Маттео вел себя безупречно: проспал всю церемонию, а когда проснулся, то заулыбался. Я сидела, все еще не придя в себя после долгих родов, и радостно смотрела, как мой отец держит на руках младенца, а Лауро отвечает за него.

Когда отец гордо понес внука по проходу, а остальные последовали за ним, я задержалась на секунду, чтобы забрать у священника свидетельство Маттео. Молодой священник нервничал — во время церемонии его голос несколько раз срывался. Когда я взяла пергамент, он не сразу отпустил его, а украдкой бросил взгляд на остальных; убедившись, что все они заняты малышом, священник прошептал мне:

— Ночью. Прочтете это только ночью. Сегодня, когда останетесь одна.

Я отпрянула… Потом взглянула на руки. Оказалось, он отдал мне не только лист пергамента, но и какую-то аккуратно сложенную бумажку, подсунутую снизу.

Решив, что передо мной сумасшедший, я быстро ушла, чтобы присоединиться к родственникам.

На площади мне почти удалось догнать их, когда дорогу преградил молодой монах. На нем была черная роба сервита, монаха ордена слуг Пресвятой Девы Марии, чей монастырь располагался здесь же, при церкви Пресвятой Аннунциаты. Поднятый капюшон скрывал в тени лоб и глаза юноши, на локте у него висела большая корзина, полная яиц. Когда я обогнула его, он тихо произнес:

— Красивый ребенок, монна.

Я обернулась, чтобы улыбнуться, и увидела знакомую ухмылку «самого дьявола».

— Ты? — прошептала я.

Он был доволен, что я его узнала. Чуть сдвинул капюшон, и я увидела в его глазах изумление, смешанное с беспокойством, как бы нас не увидел мой муж.

— Сегодня, — тихо сказал он. — Одна. — После чего повернулся и быстро ушел.

Я подошла к родственникам, которые причитали над Маттео, пока Франческо не вернулся к себе в лавку. Муж оторвал ласковый взгляд от «своего» сына и спросил:

— Кто это был?

— Никто, — сказала я, присоединяясь к остальным. В руке я крепко сжимала свидетельство, стараясь, чтобы оно полностью скрывало записку. — Абсолютно никто.

О записке я не рассказала никому — даже Дзалумме. Но когда она в полдень спустилась вниз, чтобы поесть с остальными слугами, и оставила меня одну с Маттео на балконе, я развернула бумажку. Солнце ярко светило в безоблачном небе, но я не могла ждать — и не видела причин дожидаться ночи. У меня на коленях лежал Маттео, теплый, мягкий. Неужели я позволю впутать себя в очередной обман?

Я уставилась на бумагу и невольно вскрикнула от возмущения. Чистый лист, совершенно чистый. «Дьявол» сыграл шутку, причем очень плохую. Если бы сейчас горел камин, я бы швырнула бумажку в огонь. Сдержав гнев, я разгладила сгибы и сунула в ящик, намереваясь позже воспользоваться ею для письма, раз она такого хорошего качества: с ровным обрезом и отлично выбелена.

Поздно ночью я проснулась от плача Маттео, донесшегося из детской. Скоро малыш перестал плакать, видимо, кормилица встала и покормила его — но я все равно не могла заснуть. Воздух был раскален не по сезону, я лежала, истекая потом, то и дело, принимаясь метаться на кровати, а Дзалумма тем временем спокойно спала на своей лежанке.

Я невольно вспомнила слова священника: «Прочтете это только ночью. Сегодня, когда останетесь одна».

Я встала с постели. Сделала несколько осторожных шагов в темноте, несмотря на то, что Дзалумму было трудно разбудить. Зажгла свечу и очень медленно выдвинула ящик, откуда достала листок бумаги, переданный мне священником.

Чувствуя себя довольно глупо, я со страхом поднесла его к пламени свечи.

Долго смотрела на пустой лист, пока, наконец, меня не осенило. Я поднесла листок поближе к пламени, так что оно начало чадить. Перед моими глазами начали появляться коричневые буквы, прозрачные и водянистые. Я сдавленно охнула.

«Приветствую Вас. Сожалею, что не смог ответить раньше на Ваше последнее письмо. Завтра в полдень пойдите одна попросить у Бога совета».

В течение веков верующие делили день на часы молитв: заутреня, на рассвете, и вечерня были самыми посещаемыми. После рассвета наступал третий час службы, в девять утра, а затем шестой, в полдень.

Я внимательно рассмотрела почерк: идеально вертикальные буквы, длинные «д» и «у», маленькие и толстые «п»… Я всего дважды видела его в своей жизни, но сразу узнала.