Вернувшись в свою комнату, я закрыла за собой дверь, прислонилась к ней и расхохоталась так громко, что разбудила Дзалумму.

LV

Пришла весна, потеплело. Днем я открывала высокие окна и сидела на балконе. Слева я могла видеть конюшни и огород, обсаженный живой изгородью из лаванды и розмарина. Прямо передо мной простирался регулярный сад с мощеными дорожками, зарослями молодого лавра и тщательно подстриженным самшитом. По утрам я в одиночестве прогуливалась в саду, проходя мимо ревущего каменного льва, из челюстей которого била прохладная струя воды, падая в каменный колодец. Дальше начинались увитые колючей розой арки, ведущие к маленькому гроту, где Дева Мария протягивала руки навстречу просителям. Ребенок в моей утробе подрастал. К апрелю я растолстела, у меня округлились черты лица. Тошнота ушла, а вместо нее появился голод — такой неистребимый, что я держала тарелки с едой даже возле кровати и часто по ночам просыпалась, чтобы подкрепиться. Франческо опекал меня, как отец родной; по его распоряжению Агриппина каждый день приносила для меня целую лохань пенистого, еще теплого парного молока.

Муж ни разу ко мне не притронулся. Мы относились друг к другу как добрые знакомые. Он исполнял мои малейшие прихоти. Не стал возражать, когда я приказала поставить в ногах кровати лежанку для Дзалуммы. Но по большому счету я была его пленницей: отныне мне было запрещено ездить на рынок. Я могла посещать проповеди Савонаролы и, если хотела, наш семейный придел в церкви Пресвятой Аннунциаты. Для всех остальных выездов требовалось спрашивать разрешения.

Мы с Франческо виделись раз в день, за ужином. К нам присоединялся мой отец. Его радовала моя компания, и он чрезвычайно оживлялся при любом упоминании о будущем внуке. Но он терял в весе, причем так сильно, что я начала волноваться о его здоровье, а когда он, сидя за столом, слушал Франческо, я видела, что его гложет какая-то тайная печаль. Я решила, что вряд ли он когда-нибудь снова будет счастлив.

Да и я тоже, хотя моя жизнь, вопреки опасениям, не превратилась в сплошной ад. Франческо по утрам выслушивал проповеди Савонаролы, а ночью посещал своих шлюх; если при этом он испытывал беспокойство по поводу несоответствия своей общественной и частной жизни, то не показывал виду. Проработав целый день в лавке и Дворце синьории, где служил советником, он возвращался домой, а там его ждали хороший ужин и внимательные слушатели. Мы с отцом предпочитали отмалчиваться, пока Франческо рассказывал нам новости.

Новостей было много, и все из-за фра Джироламо, решившего, что Господь должен вмешаться в дела синьории. Были приняты новые законы: содомский грех карался сожжением заживо, глубокое декольте влекло за собой общественное порицание и штраф. Поэзия и азартные игры вообще оказались вне закона. Прелюбодеи дрожали от страха: им грозила смерть под градом камней. (Франческо говорил обо всем этом совершенно серьезно; не важно, что он был главным среди прелюбодеев.) Мужчины и женщины, осмеливавшиеся носить драгоценности, рисковали потерять их, ибо на улицах теперь несли дежурство молодые люди, верные слуги монаха, которые считали своим долгом отнимать «ненужное» богатство в качестве «дара» на церковные нужды. Горожане с неохотой покидали дома, опасаясь, что любой необдуманный шаг привлечет к ним внимание, а ненароком брошенное замечание будет воспринято как доказательство их равнодушия к Богу.

Мы все боялись.

А тем временем Господь повелел, чтобы Флоренцией больше не правили богатые. Он предпочитал Большой совет по примеру Венеции, и если таковой не будет создан в ближайшее время, то Всевышний грозился покарать город. Богоматерь также заинтересовалась политикой. Она явилась нашему монаху и красноречиво поведала на тосканском наречии о необходимости реформы.

Савонарола начал произносить пламенные речи против Рима и скандального поведения Папы Александра, который привез к себе в Ватикан юную любовницу.

Франческо рассказал мне о появившемся новом прозвище: «беснующиеся» — так называли людей, которые огрызались на Савонаролу, заявляя, что монаху не пристало вмешиваться в политику. Франческо мог лишь презирать их.

Отец, в прошлом искренний поборник монаха, теперь только слабо улыбался или хмурился, когда было нужно, но почти ничего не говорил. Прежнего пыла почти не осталось, хотя он ездил с моим мужем слушать проповеди Савонаролы. Речи этого пророка меня раздражали. Его проповеди теперь не посещали женщины — говорил он в основном о политике, исключение делалось только по субботам, когда его речи были непосредственно обращены к слабому полу. Я была обязана присутствовать на субботних проповедях, ведь мой муж служил одним из советников синьории. Мы с Дзалуммой сидели и слушали в напряженной тишине.

Но временами я обращалась к Богу. Я почти простила Его, после того как отец пошел на поправку. Но молилась я только в нашем семейном приделе церкви Пресвятой Аннунциаты, где было уютно и спокойно. Мне нравилось, что церковь такая старая, маленькая и простая.

Тем временем король Карл добрался до Неаполя, где потерпел полное поражение. Его армия отступила на север и снова прошла беспрепятственно через Рим, остановившись в конце концов в двух днях пути от Флоренции.

Савонарола призвал нас всех покаяться, иначе Господь, принявший облик Карла, поразит нас насмерть. В то же самое время монах отправился в Сиену, выслушал исповедь Карла, скормил ему облатку и пригрозил Божьим гневом, если тот не поднесет нам Пизу на блюдечке.

Карл ничего по этому поводу не сказал, и Савонарола вернулся домой, так и не дождавшись ответа, а мы, флорентийцы, с каждым днем все больше тревожились из-за присутствия французов в Сиене.

Я, однако, не могла позволить себе тревожиться. Я сидела у себя на балконе и наблюдала, как распускаются белые лилии.

В мае наводнение уничтожило первые всходы зерна, растущего по берегам Арно. Знак Божьего недовольства, заявил пророк; если мы не покаемся, Он сделает следующий шаг — нашлет на нас Карла. А я следила, как распускаются лавровые заросли, как ветер играет их серебристыми листочками, как они гнутся под серыми дождями.

В июне я любовалась розами, ярко-красными на сочном зеленом фоне, и вдыхала их аромат, доносимый ветром. Из львиной пасти по-прежнему текла вода, тихо и монотонно журча.

Август выдался знойный, и я чувствовала себя ужасно. Мне все время что-то мешало уснуть — то жара, то брыкающееся дитя, то боль в спине. Я места себе не находила ни лежа, ни сидя, ни стоя; я больше не видела своих ног, не могла снять туфли без посторонней помощи, с трудом поднималась с кровати или со стула. Мое обручальное кольцо стало таким тесным, что пальца я уже не чувствовала. Дзалумма густо обмазала его мылом, а когда, наконец, ей удалось сорвать с меня кольцо, я завопила.

Мы с Дзалуммой все время подсчитывали дни. Ребенок должен был родиться в первую или вторую неделю месяца. Когда пошла последняя неделя, Дзалумма была очень довольна — младенец не спешил появиться на свет, и это было нам на руку, Франческо окончательно мог убедиться, что это его дитя, но я была в таком отчаянии, что даже не радовалась своему везению.

К началу сентября я стала неприятна всем окружающим, включая Дзалумму. Я перестала спускаться к ужину; Франческо присылал мне наверх маленькие подарочки, но я в своем раздражении даже не благодарила его.

Однажды, на редкость душной ночью, я вдруг проснулась, не понимая, что меня встревожило. Пот лил с меня ручьями. Ложась спать, я скомкала ночную рубашку и сунула ее под подушку, и теперь влажная простыня так плотно облепила мой живот, что я видела, как шевелится ребенок.

Я неловко поднялась и набросила рубашку. Дзалумма тихо похрапывала у себя на лежанке. Я, стараясь передвигаться тихо, насколько позволяла моя тучность, выскользнула из спальни. Меня мучила жажда, и я решила спуститься вниз, где попрохладнее, и раздобыть свежей воды. Глаза успели привыкнуть к темноте, поэтому свечи я не взяла.