— Вот как? Ваша матушка говорила с вами о Савонароле?
— Я знаю, это звучит очень странно. Но… Я верю тому, что она сказала. Думаю, именно это и поможет свергнуть Савонаролу. Скорее всего, он умрет.
Леонардо оцепенел, внимательно слушая меня.
— А что-нибудь еще она говорила о фра Джироламо?
— Думаю, она имела в виду именно его, когда произнесла: «Пламя поглотит его, отрезав от тела руки и ноги, и те провалятся прямо в ад! Его свергнут пятеро обезглавленных!»
Его следующие слова повергли меня в изумление.
— Значит, так тому и быть. Он погибнет в огне. И эти казни помогут его уничтожить. Мы будем ждать этой минуты, и готовиться к ней.
— Так вы верите мне! — воскликнула я.
— Я верю вашей матушке.
Я так долго смотрела на него, что он потупился и произнес с неожиданной нежностью:
— Я ведь вам рассказывал, что видел вашу матушку один раз, когда она носила вас под сердцем.
— Да.
— Она сказала, что ждет дочь. И попросила нарисовать ваш портрет. — Он запнулся. — Именно тогда я подарил ей медальон, отлитый в память о Джулиано, и попросил отдать вам как талисман.
Мне вдруг захотелось разрыдаться. Я робко дотронулась до руки художника.
Синьория отчаянно пыталась вернуть Савонароле любовь народа. Приоры заказали в честь фра Джироламо медаль, на одной стороне которой был выбит устрашающий профиль, а на другой рука, висящая в воздухе, замахивалась мечом под надписью «Ессе gladius Domini super terram cito et velociter»[23]. Более того, они уговорили презреть папский приказ, запрещавший ему проповедовать. И вот однажды Франческо объявил, что мы с ним вместе едем послушать речь проповедника. Отцу нездоровилось, и он предпочел остаться дома.
Приоры решили, что самое подходящее место для возвращения Савонаролы за кафедру — это собор, способный вместить огромную толпу; но когда мы с Франческо вошли в Дуомо, я с испугом обнаружила, что он и наполовину не был заполнен. Оказалось, не все были готовы рискнуть и панически боялись быть отлученными от церкви разгневанным Папой.
Решение Франческо посетить эту проповедь пробудило во мне любопытство. После казни пятерых «серых» он настораживался, если речь заходила о Савонароле. Он больше не похвалялся успехами «плакс» и не отзывался горячо о пророке, а когда Агриппина однажды случайно недружелюбно обмолвилась о монахе, он не сказал ни слова. Но наше присутствие на этой проповеди, бросавшей вызов Папе, было демонстрацией его самой горячей поддержки. Или скорее желанием Франческо проконтролировать своего глашатая и то, как реагирует на него публика.
В тот день в соборе никто не плакал, не стенал; горожане смотрели серьезно и настороженно, а когда Савонарола взобрался на аналой, все выжидательно притихли.
Вид фра Джироламо не радовал глаз. Последние несколько месяцев он постился и совсем исхудал, темные глаза провалились в глазницы и лихорадочно блестели. Он вцепился в края кафедры и уставился на толпу; всем свои видом он являл такое страдание, такое отчаяние, что, если бы не поделился им, мог бы сойти с ума. Его дыхание было тяжелым и прерывистым, и мне с моего места было видно, как вздымается его грудь.
Когда монах, наконец, заговорил, я вздрогнула, так как успела позабыть, какой пронзительный и скрипучий у него голос.
Начал он нарочито униженным тоном:
— Господи, как возросло число моих мучителей. Как много их теперь восстает против меня.
Он наклонил голову и целую минуту молчал, не в силах продолжать. Наконец заговорил вновь:
— Я всего лишь инструмент в руках Всевышнего. Я не ищу ни славы, ни известности. Я молил Господа, чтобы он позволил мне вести простую жизнь монаха, дать обет молчания и никогда не подниматься на кафедру. Те из вас, кто упрекает меня, те, кто твердит, что мне не следовало бы в последнее время отходить от политических дел, — разве вы не понимаете, что я держусь в стороне из осознания своей ничтожности, а вовсе не из-за жестокости? Это не я занес топор, не я… Он крепко зажмурился. Всевышний, позволь мне сомкнуть очи и оставить свой пост! Позволь мне насладиться молчанием! Но… Господь не слышит меня. Он не позволит мне отдыхать!
Монах с шумом вздохнул, словно всхлипнул.
— Господь не позволит мне отдыхать. Он повелевает, чтобы я сказал свое слово против всемогущих мира сего, без страха возмездия.
Франческо, сидевший рядом, напрягся.
— Разве я не уважаю папство? — вопрошал фра Джироламо. — Нет! Его учредил сам Всевышний. Ибо разве не сказал Иисус: «…и на сем камне Я создам церковь Мою»?[24] И действительно, все примерные христиане должны чтить Папу и законы церкви. Но любой проповедник, как и любой понтифик, — всего лишь инструмент в руках Всевышнего, а не идол, которому следует поклоняться. А проповедник, который позволяет себе безмолвствовать, больше не может оставаться таким инструментом… Точно так и Папа, который попирает законы Божьи, — это сломанный инструмент, бесполезный. Если душа его нечестива, если он отказывается слушать, то, как Господу его использовать? Никак! И поэтому добропорядочные христиане должны различать законы Божьи и человеческие. Александр — сломанный инструмент, а то, что он отлучил меня от церкви, и есть ересь. Вы, которые пришли сюда сегодня, сознаете это в своих сердцах. А те, кто остался дома, опасаясь Папы, те трусы, и Господь их покарает.
Я взглянула искоса на мужа. Взгляд Франческо, устремленный вперед, был холоден. В соборе стояла непривычная тишина, и слова Савонаролы отдавались эхом от высокого свода.
Проповедник вздохнул и скорбно покачал головой.
— Я пытаюсь хорошо отзываться о его святейшестве, но, когда прихожу сюда, в это святое место, я вынужден говорить правду. Я должен поделиться тем, что мне сказал сам Господь, а слова его были: «Джироламо, если ты будешь, проклят на земле, то тысячу раз будешь благословлен на небесах».
Проповедник воздел руки к небу и заулыбался, словно в эту самую секунду слушал Господа, а потом воскликнул:
— Всевышний! Если я когда-нибудь попрошу прощения, чтобы избежать отлучения от церкви, пошли меня прямиком в ад!
По толпе прихожан прокатился рокот. У каждого, кто слушал проповедника, вырвался возглас возмущения. У Франческо тоже.
Монах смиренно опустил голову, а когда снова взглянул на свою паству, то заговорил рассудительно и мягко:
— Но как мне ответить моим критикам, которые утверждают, что я не говорил со Всевышним? Сейчас я вам отвечу. Господь в своей безграничной мудрости вскоре подаст нам знак, и тогда они навеки умолкнут. Я не желаю обременять Господа… Но если меня вынудят, я подарю Флоренции чудо.
Пока мы шли к экипажу, Франческо был задумчив и рассеян. Когда я заговорила с ним, он, поглощенный своими мыслями, поднял взгляд и в первую секунду, как мне показалось, даже не узнал меня.
— Савонароле необходимо чудо, — сказала я уважительно. — Будем надеяться, что Господь дарует ему чудо в самом скором времени.
Муж пытливо посмотрел на меня, но ничего не ответил.
«Будь проклят Асканио Сфорца и его брат Лодовико! И будь проклято письмо проповедника правителям! Оно попало в руки одному из агентов Лодовико, и кардинал Асканио тут же передал его прямо в руки Папы. Наше влияние на синьорию не может длиться вечно. Даже „плаксы“ и те раскололись теперь на две группировки. Если монах и впредь будетупорствовать, как Вы говорите, то Папа неминуемо наложит запрет на Флоренцию.
Я пытался решить проблему с его святейшеством точно так, как с Пико. Но Александр слишком хитер и держит вокруг себя слишком много охраны. Нельзя надеяться, что нам удастся сместить его с помощью какого-нибудь сочувствующего нашим целям. У проповедника осталось слишком мало времени, а мое время еще не пришло. Я больше не могу рассчитывать на папские войска, в синьории у меня пока мало друзей. Но я ни за что не откажусь от своих планов! Еще не все потеряно. Дайте этому проповеднику его чудо.