Если мы и остановились чуть подробнее на влиянии сект на Распутина, то лишь для того, чтобы показать, что он отнюдь не был тем вульгарным типом распутника или пьяницы, каким его слишком часто изображают. У него, как и у многих, ему подобных, излишки болезненного мистицизма могли порой вырождаться в обычную жестокость; бывали моменты, когда мистический порыв очищался и становился простой и чистой верой; в других же случаях религиозное возбуждение угасало, как мимолетный порыв ветра, сменяясь приземленным состоянием духа, превращая человека, только что испытывавшего озарение, в простого плутоватого мужика, озабоченного лишь собственными нуждами. Все это было перепутано в сложном и противоречивом мировоззрении. Человек этот был, конечно, истерического склада, каким бывает порой русский крестьянин, у которого нервический темперамент сочетается с огромной физической силой. Если добавить к этому отсутствие серьезного и строгого религиозного образования, невежество в области нравственного богословия, влияние странничества по бескрайним просторам, которые, кажется, сами призывали человека выйти за все пределы, и, наконец, смутный мистицизм, опирающийся скорее на эстетическое чувство, то можно понять, как возникла эта любопытная смесь христианских идей со странными отклонениями, приводящая то к болезненному аскетизму, то к высвобождению наихудших инстинктов. Что не редкость для русского крестьянина, то и дело впадающего то в одну, то в другую крайность[7]. Вот только в огромной массе русского народа путаница в области вероучения компенсируется обычно острым чувством христианского смирения. Фанатизм появляется лишь тогда, когда человек отрицает собственное невежество и верит в свое избранничество, в отмеченность благодатью. Распутин был подвержен такому приступу гордыни. Он считал себя удостоившимся небесных видений, приписывал свою нервную силу, сделавшую его прирожденным гипнотизером, мгновениям небесного озарения. Сам факт, что эти моменты экзальтации накатывали приступами, заставил его поверить во вмешательство высших сил.

Ему не нужно было – думал он – призывать дух прыжками и вращениями, как это делали вульгарные хлысты: он ощущал его излияние как действие освящающей благодати, подобно тому, как это бывало у величайших святых. Это убеждение давало ему уверенность, лишь укреплявшую его невероятную силу воздействия на нервных людей. Это воздействие ощутили на себе многие, пока, наконец, весть об этом достигла царского двора. Не будет преувеличением сказать, насколько велика была его слава как святого, как ясновидца-пророка задолго до того, как слухи о нем дошли до Санкт-Петербурга. В нем видели часто тот тип народной святости, грубой, но честной и глубоко искренней, который нередко оказывался выходцем из крестьянской массы, где пользуется огромным почитанием. Именно этот тип человека из народа, освященного пламенной верой, и увидели в нем не только легковерные толпы, но также подлинные и полномочные представители Русской Церкви, епископы – например, ректор Казанской духовной академии, горячо рекомендовавший Распутина в Санкт-Петербургскую академию. Именно из Казани один архимандрит (Хрисанф – глава Православной миссии в Корее) привез Распутина в Санкт-Петербург и представил его в столичной Духовной академии, где его уже ждали с нетерпением, как новоявленного святого чудотворца… Это все произошло еще за несколько лет до того, как о нем услыхала императрица.

Автору данной статьи довелось повидать Распутина в это время, еще до того, как двор удостоил его своей благосклонностью, в одном из петербургских салонов. Туда специально пригласили людей, интересующихся религиозными вопросами, чтобы они могли посмотреть на «святого мужика». Честно сказать, в тот вечер он не произвел особого впечатления. У него это был один из периодов упадка, и, кроме того, он был смущен, напуган светской средой, к которой еще не успел привыкнуть. Но вокруг него уже толпились приверженцы; некоторые дамы находили его «очень интересным», при том что он едва мог пробормотать несколько неуклюжих фраз, явно пытаясь сказать что-нибудь душеспасительное, но сбиваясь в: «Бог благ… Он любит тех, кто благ… Он не любит тех, кто не благ» и т. д.

Но уже тогда слышны были шепоты: «Ах, если бы его увидела императрица, он ей определенно понравился бы». Она его еще не видела, но все уже знали – а теперь делают вид, что забыли, – как притягателен был для государыни этот тип «смиренной народной святости»; знали, что уже несколько таких «святых» или «простачков» проникли во дворец и что царица любила беседовать с ними, что в ней вызывала глубокое восхищение смиренная и пламенная вера человека из народа. Столько людей все это знали, и все же несколько лет спустя все это позабыли, возмущаясь присутствием Распутина во дворце, и притворялись, что не понимают, что же могла найти императрица в этом «грязном мужике».

Нашла же она в нем то, что уже искала в других людях того же типа. Только ни один из них прежде не мог оказать на нее такого воздействия, потому что то, что у нее самой прежде было лишь смутной религиозной наклонностью, теперь, когда появился Распутин, стало навязчивой идеей, к которой привели обстоятельства, изменившие ее собственную психику.

Вот об этих ее изменениях мы теперь и поговорим.

*

За десять лет до первого появления Распутина в салонах Санкт-Петербурга столичное общество взволновали известия сначала о серьезной болезни императора Александра III, а затем объявление о предстоящей помолвке великого князя, наследника-цесаревича, с принцессой Алисой из Гессена. Болезнь императора и последовавший затем упадок его здоровья придавал этой помолвке исключительное значение, выдвинув внезапно на первый план молодого великого князя, с которым до того обходились почти как с ребенком, и молодую женщину, которой предстояло разделить его судьбу.

Принцессу Алису не знал никто, кроме самого близкого круга при дворе – тех, кто имел возможность ее видеть во время ее двух краткосрочных визитов в Россию, когда она навещала свою старшую сестру, великую княгиню Елизавету (вышедшую замуж за великого князя Сергея, младшего брата Александра III). О ней не знали тогда ничего определенного, кроме того, что она была очень красива, и при этом с самого начала к ней относились с некоторой долей недоброжелательного предубеждения. В Санкт-Петербурге и за его пределами смеялись над злой эпиграммой-четверостишием о «гессенской мухе», которая вот-вот нападет на русскую пшеницу[8]. Прозвище «гессенской мухи» так навсегда и приклеилось к будущей императрице. Шептались также, что ее будущий муж не испытывал к ней ничего, кроме отвращения, что женился он на ней только из послушания отцу и т. д. На самом же деле ее помолвка была, наоборот, завершением долгой любовной истории, начавшейся, когда будущие супруги были еще детьми шестнадцати и двенадцати лет. Молодой великий князь десять лет мечтал о счастье назвать принцессу Алису своей спутницей жизни; подтверждением тому служит его дневник. Что же касается юной принцессы, то в ней сильное влечение к будущему мужу боролось с отвращением, которое ей внушала мысль о необходимости смены вероисповедания в случае брака с наследником российского престола. Глубоко верующая, она не могла считать простой формальностью обряд конфирмации в протестантской религии, и ее смущала необходимость отказаться от веры, которой она присягнула. Любовь к своему жениху и уговоры всей семьи с трудом одержали победу над этим смущением. Но, как только решение было принято, она тут же с радостью отдалась своей прекрасной мечте о победе любви, обменялась с женихом самыми нежными признаниями, и ее едва ли заботили глупости, которые сочиняли в салонах Санкт-Петербурга о предстоящей свадьбе.

Если мы и упомянули здесь об этих религиозных сомнениях принцессы, то лишь потому, что они показывают, насколько глубокая и искренняя вера определяла собой ее мировоззрение даже на заре ее жизни. Гораздо позднее, в одном из последних писем к супругу, написанном во время Великой войны, она говорила о себе так: «…вера и религия играют такую большую роль в моей жизни. Я не могу просто к этому относиться… И также любовь к Христу!..»[9]. Эта любовь ко Христу – сначала принцесса приобщалась к ней через свое протестантское воспитание. Христианство представлялось ей тогда прежде всего религией долга, трезвой и суровой. Именно это высокое представление о нравственном долге и заставляло ее с таким отвращением думать об акте отречения от прежней веры; что же касается Русской Церкви, дочерью которой ей предстояло стать, то о ней она тогда не знала ничего конкретного. Сразу после помолвки к ней из России приехал священник, которому было поручено научить принцессу православному вероисповеданию. Это был протоиерей Янышев[10], окормлявший в России царский двор, – человек высокообразованный и очень уважаемый, но пропитавшийся протестантскими идеями (весьма распространенными седи высших чинов русского духовенства) и горячий сторонник объединения православия со «старокатоликами» и англиканами. Двадцать лет спустя[11] императрица говорила автору этих строк: «Когда отец Янышев посвятил меня в православие, он заверил меня, что между православием и протестантизмом нет существенной разницы: лишь позже я поняла тот новый мир, что открылся предо мною, столь прекрасный, столь сияющий. Вы, те, кто рос внутри мистической религии, вы не можете понять, что чувствует человек, когда открывает это для себя!»