1/14 Март

„Incola ego sum in terra, non abscondas a me mandata tua“ (Ps. CXVIII, 19)[2]. „Пришлец аз есмь на земли“. Сколько нового, глубокого смысла звучит в старых давно знакомых словах с тех пор, как окончательно порвалась нить личных житейских интересов и сознание все глубже погружается в отчужденность от всего мирского!.. И как странно порою, когда оглядываешься на психологию других людей, кажется то увлечение какими-то мелкими земными интересами, которое застилает перед человеческим взором единую ценность, единую реальность.

Рушатся государства, сменяются картины революционной бури, кипит борьба вокруг растоптанных святынь, мерещатся новые идеалы, ради которых опять льется и льется кровь. И на все это можно взирать спокойно, бесстрастно, как чуждый, безучастный, слегка скучающий зритель. И совсем можно бы отвернуться и все забыть – только кровь не дает уйти в себя, этот вечный кровавый туман, этот одурманивающий запах крови, отравляющий мир, этот шум кровавого потока, столько лет заливающего мир… „Libera me de sanguinibus Deus, Deus salutis meae!“[3] Только бы прекратился, наконец, этот поток крови, только бы утих неумолчный вопль мирового страдания.

9 мая 1921 г.

День моего рождения. Снова „вся вспоминается жизнь, так бесплодно в мечтах прожитая…“[4] И пока развертывается перед мысленным взором картина пережитых и выстраданных почти четырех десятков лет, неумолчно звучит в душе горький вопль Августина: „Talis vita mea numquid vita erat?“ (Conf. III. 2. 3)[5].

Мечты, грезы, страстные влечения, страстная жажда самопожертвования, страстное искание цели, ради которой стоило бы жить, хотя бы путем вечной и ожесточенной борьбы с самой собою и со всеми своими влечениями. И это долгое, мучительное искание смысла моего существования, и неутолимая жажда истины… „O Veritas, Veritas…“[6] „О Истина, Истина! Из самой глубины души своей, уже тогда я вздыхал по Тебе, и они[7] постоянно звонили мне о Тебе, на разные лады, в словах, остававшихся только словами, и в грудах толстых книг! Это были блюда, в которых мне, алчущему Тебя, подносили, вместо Тебя, солнце и луну, прекрасные создания Твои, но только создания Твои, не Тебя самого, и даже не первые создания Твои – первенство принадлежит духовным созданиям Твоим, а не этим телесным, хотя они и светлы и находятся на небе. Я алкал и жаждал, однако, и не их, первенствующих, а Тебя Самого, Истина, в которой нет изменения, и ни тени перемены“[8].

Я всегда любила „Исповедь“ Августина; она была моей настольной книгой и неразлучной спутницей (даже на войне, в казачий период моей жизни), еще в те времена, когда мое искание истины еще не вылилось в формы богоискательства, когда богоискательство еще не привело меня к католичеству. А теперь насколько еще более ценной и невыразимо дорогой стала мне эта книга, в которой каждая строка отражает какой-нибудь штрих моей души, какой-нибудь оттенок моих чувствований! Родство ли это душ? Той духовной сущности, которая „дышет идеже хощет“[9] и может одинаково проявляться в разные времена, в разные тысячелетия, в разных житейских условиях. Или лучшим и неопровержимым доказательством реальности вечно искомой Истины служит именно то, что искание ее приводит к тем же путям, что призывы ее слышатся в одинаковых почти выражениях? „Се, стою у двери и стучу…“[10]

Стук услышан, дверь сердца отперта. И жизнь озаряется бурной такой радостью, перед которой все, что доныне казалось счастьем, меркнет, как свет лампы перед лучом восходящего солнца… Радость упоения ненасытной жажды, радость понимания цели и смысла своего бытия – я, наконец, ее познала.

Но цель еще не достигнута, а лишь намечена. И вся моя жизнь сейчас – неудержимое, бурное влечение к этой цели, к той пристани, где найдет, наконец, душа успокоение и умиротворение, к той монашеской келье, куда влекло меня с юных лет странное, иногда мне самой непонятное призвание. И знаю я, что теперь разгадана мною тайна этого влечения и что в нем всегда был смысл моей жизни, хотя этот смысл так часто от меня ускользал…

Oro, fiat illud, quod tam sitio…[11]

16 Июля 1921 г.

Душа поет… Много еще грязи на ней и вокруг нее, а все же где-то в глуби души радость буйная поет, точно жаворонок в весенний день. Наконец-то, найден смысл жизни, наконец-то, есть цель стремлений, „желаний край“[12]. И даже неизбывная доныне тоска перед мировым страданием растворяется в благодарности Тому, Кто „безвестная и тайная премудрости явил ми“[13], Кто дал мне уразуметь мировую скорбь для того, чтобы и мое ничтожество, мой невесомый атом сил нашел себе применение в борьбе с гнетом этой скорби, в борьбе с миром ради мира, в вечной борьбе с тьмою озлобленного невежества за озарение мира светом просветляющим, Светом Неугасимым!

Октябрь 1921 г.

Покончен с миром расчет… Я – монахиня. Еще не совсем, с канонической точки зрения[14]; еще не произнесены связующие навек обеты; еще возможен возврат в мир, если б я того пожелала. Но никогда, никогда не проснется во мне это желание. Как крепка уверенность в том, что, наконец-то, найден жизненный путь, искомый так давно и так страстно! Знаю – будут еще впереди моменты неудовлетворенности, тоски – того, что Отцы-наставники монашеской жизни называют грехом уныния. Все это еще впереди и, несомненно, будет. Но как бы ни мешали такие моменты уныния монашескому совершенствованию, никогда не вылиться им у меня в форму сожаления о мирском житии. Были, конечно, в прошлом полосы света и радости; о них я могу хранить благодарное воспоминание. Но их все равно никогда не воскресить. Как легко оторваться от мира, когда во всем мире нет ничего, к чему чувствовалась бы привязанность. Как все постыло, как все ненавистно! Так велико это отвращение ко всей мирской обстановке, что иногда я сама прихожу в недоумение и задаю себе вопрос: да уж не это ли отвращение имеет решающее влияние на меня? Не ухожу ли я из мира из ненависти к миру, а не из‑за влечения к монашеству? Нет, это не так: самый глубокий и искренний анализ моей совести дает мне определенный ответ на этот вопрос: меня влекло к монашеству давно, с ранней юности, в пору бурных порывов и ярких мечтаний – и никогда никакие мирские увлечения не могли вполне заглушить этого призыва. Иногда я переставала его слышать, но он все же звучал где-то в моем подсознании и порождал во мне безудержное искание чего-то, неизбывную тоску по чем-то „едином на потребу“. И я искала, потому что где-то в глубинах души уже обрела…

Итак, путь исканий завершен. Я – монахиня.

В числе моих недоуменных вопросов возникает передо мною вопрос об этой тетради. Сдать ее? Уничтожить? И то и другое можно сделать без сожаления. Но почему-то не хочется этого сделать. Быть может, у меня будет иногда являться желание записать какую-нибудь отдельную мысль, зарегистрировать какое-либо впечатление своей новой жизни. Монахиням не возбраняется вести дневник – наоборот, это даже поощряется. И хотя я никогда не вела дневника, эта тетрадь отчасти заменяла его. Буду продолжать изредка эти беседы с самой собой, насколько это позволит мой старинный враг – недосуг. Не стоит начинать заново – все равно я сюда заношу только отдельные мысли. Как в книге моей жизни, глубокий мой внутренний перелом мало отмечен с внешней стороны, и люди часто видят во мне не то, что я есть, а то, чем я была; так и в этой сокрытой от взоров людских книге пусть ограничивается перемена перевернутой страницею: мне одной известно, насколько разнится содержание былого от настоящего и будущего, и именно потому, что я это знаю, не стóит прибегать к таким внешним признакам, как замена одной тетради другою».