«Мы уже говорили об этом: между ним [русским менталитетом] и Римом возникла стена взаимонепонимания. И, чтобы пробить эту стену, нужно показать ему то, что всегда оставалось неузнанным: мистическую жизнь Церкви и ее святых. Нужно показать необоснованность этого обвинения в рационализме и в сухости, обвинения, которое ему повторяют, пока оно не начнет представляться неоспоримым утверждением. Нужно сделать понятным смысл таинств Церкви, чтобы он смог найти в этом учении то, что сам унаследовал от древней Церкви и что его заставили позабыть, заменив это учение темной метафизикой… [славянофильством]. Нет, единство Церкви не химера. Чтобы его достичь, нужно пройти долгий и трудный путь; вековые предрассудки не победить всего за несколько лет. […] Но однажды наступит примирение, а с ним возможность честного изучения подлинных традиций Восточной Церкви, которые будут освобождены от примеси неведения и произвольных наслоений. Только оживлением таких очищенных традиций русское самосознание вновь обретет путь к единой Церкви – через те порывы к вселенскости, которые всегда были живы в нем даже в худшие времена национального эгоизма – через мистическое учение, бережно хранимое русскими монастырями, которое оно научится узнавать и в западном мистицизме – через возрождение евхаристического культа, который в самом себе усилит смысл реальности и трезвенное созерцание тайны Церкви».

Статья «Русский религиозный национализм» опубликована на французском языке в «Russie et chrétienté», 1938–1939, № 2, с. 163–183. Перев. Н. В. Ликвинцевой.

I

Изучая в наше время животрепещущую и болезненную проблему Единения [Церквей], мы упираемся, еще чаще, чем прежде, в независимые вроде бы от нее богословские вопросы, требующие обсуждения. В частности, в проблеме, которую ставит нам Русская Церковь, все время всплывает аргумент, который противники Единения считают неопровержимым. Им кажется, что в русском самосознании столь плотно спаяны национальное чувство и чувство религиозное, что просто невозможно одно отделить от другого и что поэтому теряется всякая надежда на возможность открыть русскому уму смысл кафоличности, без которого какое бы то ни было соглашение догматического характера просто невозможно. Поскольку ревнивая привязанность к Восточной Церкви в ее русской форме считается одним из аспектов русского патриотизма, любое ослабление этого чувства будет казаться предательством родины. Именно в таком ключе рассматривают этот вопрос большинство русских, которые не могут отдать себе отчета, что речь при этом идет не об ослаблении их религиозного самосознания, а о его расширении.

Что же касается тех католических мыслителей, которые размышляют над этой проблемой, то и они, как мы видим, не испытывают тут оптимизма и считают проблему неразрешимой. Более того, порой начинает даже казаться, что русский религиозный национализм укоренен в самом чувстве церковности, по сути своей отличающемся от того, что принято в латинском мире, и что поэтому сближение между двумя разошедшимися представлениями о Церкви сможет произойти лишь ценой огромных уступок со стороны Католической Церкви, уступок, которые подорвут ее экклезиологическую доктрину, а потому просто невозможны.

Прежде чем согласиться с такими пессимистическими выводами, нужно прояснить используемые нами термины. И прежде всего, что из себя представляет религиозный менталитет, неотделимый от определенной национальной психологии? В каком смысле можем мы говорить о национальном духе, пронизывающем жизнь души до самых ее глубин? Чтобы мы могли понимать друг друга в этой области, стоит сначала дать определения понятиям «нация» и «национализм», которые сегодня склоняют налево и направо; нужно различать, что именно в понятии нация относится к идее сродности расы и наследственных инстинктов, а что соотносится с идеей общности, связанной с определенной территорией и ее историческими судьбами. Иначе говоря, нужно научиться различать между понятием «нация» и понятием «государство». Различие, которого очень трудно в полной мере придерживаться в наши дни именно потому, что во всех областях царит как раз смещение этих двух понятий. Те, кто возмущается перегибами политического расизма – а это всего лишь reduction ad absurdum[2] такого смешения, – не грешат ли и сами хотя бы непроизвольным (и, возможно, неосознанным) «расизмом», когда говорят о психологических различиях, которые по сути своей связаны с определенным национальным менталитетом, даже если оставить в стороне всякую политическую основу.

В наши дни можно говорить о национальном менталитете, основывающемся на расизме, формирующемся сейчас, с разной степенью успешности, во многих странах. Это новый факт, к которому не стоило бы прибегать для объяснения феноменов идеологического порядка из прошлого. Потому что религиозный вопрос напрямую связан с историческим прошлым, в котором «национального менталитета» еще просто не существовало в качестве проблемы. Все это отлично понимают, когда речь заходит о западных религиозных вопросах. Но тут же начинают себе придумывать, что такие различия не могут быть приложимы к России и к ее национальной Церкви. Здесь имеет место ошибочная историческая теория, которую и нужно сперва прояснить.

Но – возразят мне – разве религиозный национализм не является характерной чертой всей Восточной Церкви? Разве не он разбил ее единство и вызвал ее дробление, продолжающееся и по сей день?

Вот тут-то нам и стоит прийти к взаимопониманию. «Филетизм» Восточной Церкви стоит на политическом, а не на национальном основании. Принцип, на который он ссылается, – это требование автокефальной Церкви для каждого независимого государства. Когда в нашем современном мире автокефальная Церковь Королевства Греции или острова Кипр отказывается подчиняться Константинопольскому патриарху, то тут налицо отказ от юрисдикции на основании определенных политических условий, никак не соотносимых с различиями с точки зрения расы или языка; и еще менее того можем мы говорить тут о психологических особенностях, присущих каждой из независимых греческих церквей. Итак, не нужно путать «филетизм» с национальными притязаниями, которые часто наслаиваются друг на друга. Какими бы близкими ни были порой отношения между этими двумя феноменами, это всего лишь отношения причины и следствия.

Восточная Церковь, действительно, знавала острые распри и расколы, в которых на первый план, похоже, выходят именно национальные притязания: это, например, в первые века Восточной империи борьба Константинопольского патриархата с Сирийской, Коптской, Армянской Церквями и т. д., старавшимися уклониться от его юрисдикции. Но и тут, помимо вопроса о богослужебном языке, помимо борьбы авторитетов, спровоцированной тем имперским тоном, с каким патриарший престол Константинополя, не так давно образовавшийся, начал обращаться к почтенным Церквям, более древним и прославленным своим апостольским преемством, – помимо всего этого, заметьте, имела место еще и старая политическая злопамятность, восходящая еще ко временам римских завоеваний, имело место и неостановимое центробежное движение, потрясшее Римскую империю и на Востоке, как и на Западе. Вот только на Западе Церковь, не так тесно связанная с империей, сумела перенести свое наследие на другой план и попыталась заменить идеал Града земного идеалом Града небесного. На Востоке же слишком тесная связь Церкви с Константиновской империей вынудила первую разделить судьбу последней, и в религиозных вопросах раскол был чаще всего лишь разрывом с государством, отказом от политического подчинения, бунтом против цезарепапизма, потому что Церковь превращалась в инструмент объединения на благо государства. Именно в таком контексте и начинают проявляться националистические устремления – то есть умонастроение, отличающееся ревностью к своим, идущим от предков традициям, в которые вливается новая жизнь, – так что религиозные конфликты, возникавшие чаще всего на почве простого вопроса о юрисдикции, разрастались впоследствии до движений религиозного сепаратизма, подготовивших почву для крупных восточных расколов – таких, как несторианство и монофизитство.