— Господи, и это горе было мне суждено! — возопила девушка со все возраставшим возбуждением. — Знать, что имя мое вдвойне обесчещено: обесчещено злодеянием и обесчещено самим злодеем! Отвечай, подлец! Отвечай, презренный негодяй! Значит, это был ты?

— Она не знала, — шепнул убитый Жильбер.

— На помощь! На помощь! — закричала Андреа, возвращаясь к себе в комнату. — Филипп! Филипп! Ко мне, Филипп!

Угрюмый и отчаявшийся Жильбер последовал за нею, озираясь в поисках не то места, где бы доблестно пасть под ударами ожидавшей его шпаги, не то оружия, чтобы защищаться.

Но на призывы Андреа никто не прибежал. Дома была она одна.

— Одна! О, я одна! — с судорожной яростью вскричала девушка. — Прочь отсюда, презренный! Не искушай гнева Господня!

Жильбер робко поднял голову.

— Ваш гнев, мадемуазель, — прошептал он, — для меня страшнее всего на свете; так не обрушивайте его на меня, сжальтесь, прошу вас!

И он умоляюще прижал к груди руки.

— Убийца! Убийца! Убийца! — выкрикивала девушка.

— Неужели вы не желаете меня выслушать? — вскричал Жильбер. — Выслушайте же меня по крайней мере, а потом убейте, если захотите.

— Выслушать тебя? Еще одна пытка! Да и что ты можешь сказать?

— То, что я уже только что сказал: да, я совершил преступление, которому есть оправдания, и, чтобы их узнать, нужно читать в моем сердце; но я готов искупить содеянное зло.

— О! — простонала Андреа. — Это слово привело меня в ужас еще прежде, чем я поняла его смысл: брак!.. Вы ведь произнесли это слово, не так ли?

— Мадемуазель… — пролепетал Жильбер.

— Брак, — продолжала юная гордячка, все более распаляясь. — Ну нет, мной владеет не гнев, но презрение и ненависть; и эти чувства, презрение и ненависть, так низки и вместе с тем так ужасны, что я не могу вообразить, как можно выдержать, когда вам в лицо признаются в них, как делаю это я!

Жильбер побледнел; слезы ярости сверкнули у него на ресницах; его поджатые губы побелели.

— Мадемуазель, — дрожа, выговорил он, — не такое уж я ничтожество, чтобы не суметь возместить вам утрату чести.

Андреа выпрямилась.

— Если уж говорить об утрате чести, сударь, — надменно возразила она, — то речь идет о вашей чести, а не о моей. Что бы там ни было, честь моя незыблема, и только сочетавшись браком с вами, я покрою себя бесчестьем!

— Не думал я, — холодно и язвительно заметил Жильбер, — что женщина, которой предстоит стать матерью, заботится о чем-нибудь ином, кроме будущности своего ребенка.

— А y меня и в мыслях нет, что вы осмелитесь беспокоиться об этом, сударь, — парировала Андреа, глаза которой сверкнули.

— Напротив, я об этом беспокоюсь, мадемуазель, — отвечал Жильбер, начинавший поддаваться обуревавшему его ожесточению. — Я забочусь об этом, потому что не хочу, чтобы мой ребенок умер с голоду, как частенько случается в благородных семействах, где девицы толкуют честь по-своему. Люди различаются между собой по своим достоинствам; эту истину провозгласили те, кто обладает наибольшими достоинствами; я могу понять, что вы меня не любите: вы ведь не можете видеть мое сердце; я могу также понять, что вы меня презираете: ведь вы же не знаете моих мыслей; но никогда я не пойму, как вы можете лишать меня права заботиться о моем ребенке. Увы! Желая жениться на вас, я следовал не увлечению, не страсти, не честолюбивым притязаниям; я следовал велению долга и готов был стать вашим рабом, посвятить вам жизнь. О Боже! Никогда бы вам не пришлось носить мое имя; захоти вы — и я навеки остался бы для вас садовником Жильбером, это было бы только справедливо; но вам не следовало приносить в жертву собственное дитя. Вот триста тысяч ливров — я получил их от великодушного покровителя, который, думая обо мне лучше, чем вы, дал их мне как приданое к свадьбе. Если я женюсь на вас, эти деньги станут моими; но мне, мадемуазель, ничего не нужно — только глоток воздуха, покуда я жив, да могильная яма, когда я умру. Все, что есть у меня сверх того, я отдам ребенку. Вот, глядите, здесь триста тысяч ливров.

И он выложил на стол, рядом с рукой Андреа, стопку банкнот.

— Сударь, — возразила м-ль де Таверне, — вы жестоко заблуждаетесь: у вас нет ребенка.

— Как?

— О каком ребенке вы толкуете? — осведомилась Андреа.

— О том, который явится на свет благодаря вам. Ведь вы признались двум людям, вашему брату Филиппу и графу Бальзамо, что ждете ребенка, и виной тому — я, я, презренный!

— Ах, вы это слышали! — воскликнула Андреа. — Что ж, тем лучше, тем лучше! Тогда, сударь, вот вам мой ответ: вы учинили надо мной низкое насилие; вы овладели мною, когда я спала; вы овладели мною преступным путем; да, я мать, но у моего ребенка есть только мать, понимаете? Пускай вы насильно овладели мной, но отцом моего ребенка вы не будете!

И схватив банкноты, она надменно вышвырнула их из комнаты, они упали прямо в лицо побледневшему, страдающему Жильберу.

В душе у него вскипела такая темная ярость, что ангелу-хранителю Андреа впору было еще раз затрепетать за свою подопечную.

Но приступ ярости был так силен, что исчерпал сам себя, и молодой человек прошел мимо Андреа, не бросив на нее ни единого взгляда.

Едва он переступил порог, она ринулась следом, затворила двери, жалюзи, окна, ставни, словно этими лихорадочными движениями надеялась положить пропасть между настоящим и минувшим!

154. РЕШЕНИЕ

Как Жильбер добрел до своего чердака, как вынес горестную ночь, не умер от ярости и боли, не поседел до утра — это мы не беремся объяснить читателю.

Когда рассвело, Жильберу мучительно захотелось написать Андреа, выложить ей все столь надежные, столь неопровержимые доводы, над которыми всю ночь трудился его мозг; но юноша имел уже слишком много случаев убедиться в непреклонности Андреа, и никакой надежды у него не оставалось. Кроме того, письмо было бы уступкой, против которой восставала его гордость. Сообразив, что послание его изорвут и выбросят, быть может, даже не читая, что оно лишь наведет на его след свору ожесточенных и глухих ко всем доводам врагов, он понял, что писать не следует.

Жильберу думалось, что он нашел бы лучший прием у отца, человека скупого и честолюбивого, и даже у брата, которого следовало бояться лишь в первый миг, — Филипп был великодушен. Но что пользы было бы ему от поддержки барона де Таверне или г-на Филиппа, если от Андреа он услышит всегда одни и те же слова: «Я вас не знаю!»

«Что ж, — добавил он про себя, — с этой женщиной меня ничто более не связывает; она сама немало потрудилась, чтобы порвать узы между нами».

Так думал он, катаясь от горя по тюфяку и в ярости припоминая тончайшие оттенки ее голоса и выражения лица; он терпел невыразимые муки, потому что был влюблен в нее без памяти.

Когда солнце, стоявшее уже высоко в небе, проникло к нему в мансарду, Жильбер, пошатываясь, встал в надежде хотя бы заметить свою гонительницу в саду или в окне павильона.

В несчастье ему еще оставалась эта последняя радость.

Но вдруг его рассудок захлестнула горькая волна досады, раскаяния, гнева; он вспомнил, каким отвращением, каким пренебрежением обдавала его девушка, и усилием воли он приказал себе остановиться посреди чердака.

«Нет, — сказал он сам себе, — нет! Ты не будешь смотреть на это окно; нет, ты не станешь впитывать яд, от которого рад был бы умереть. Она гордячка; сколько раз ты склонялся перед ней в поклоне, но ни разу она тебе не улыбнулась, не сказала ни одного дружеского, утешительного слова; ей приятно было терзать своими ноготками твое сердце, еще полное невинности и чистой любви. У этой женщины нет ни чести, ни совести, если она смеет лишать дитя отца, естественной его защиты, и обрекает бедное крошечное создание на безвестность, нищету, а может быть, и на смерть, за то, что это дитя бесчестит чрево, выносившее его. Итак, Жильбер, какое бы преступление ни содеял ты в минувшем, каким бы низким влюбленным негодяем ни был поныне, я запрещаю тебе подходить к этому окну и бросать хоть единый взгляд на павильон; я запрещаю тебе жалость к судьбе этой женщины, запрещаю поддаваться слабости при воспоминании о том, что было и прошло. Живи, как живется, трудись, поддерживай свое существование всем необходимым; пользуйся временем, которое должно пройти между оскорблением и местью, никогда не забывай, что единственное доступное тебе средство заставить этих высокородных гордецов тебя уважать состоит в том, чтобы быть благороднее, чем они».