Руссо побледнел.
— В главке, посвященной Цецине. Она начинается: «At in superiore Germania…» Помните, там дается портрет Цецины, и Тацит пишет «Cito sermone».
— Да, ваше высочество, припоминаю.
— Вы перевели это: «Говоря цветисто».
— Разумеется, ваше высочество, и я полагал…
— «Cito sermone» означает «говорит ловко», то есть легко.
— А я написал «говоря цветисто»?
— Иначе было бы decoro, или ornato, или eleganti sermone. «Cito», господин Руссо, очень выразительный эпитет. И еще, изображая, как переменилось поведение Отона, Тацит пишет: «Delata voluptas, dissimulata luxuria cunctaque, ad imperii decorem composita».
— Я это перевел так: «Отринув до иных времен роскошь и сладострастие, он поразил всех, стараясь восстановить славу империи».
— Вот и неверно, господин Руссо, неверно. Во-первых, вы из трех коротких фраз сделали одну большую, отчего неправильно перевели «dissimulata luxuria», а во-вторых, исказили смысл последней части фразы. Тацит отнюдь не хотел сказать, будто Отон старался восстановить славу империи; он имел в виду, что император Отон, перестав угождать своим страстям, скрывая привычку к роскоши, применил, посвятил, обратил все — понимаете, господин Руссо? — все, то есть свои страсти и даже сами пороки, к славе империи. Вот таков здесь полный смысл, а вы его сузили. Вы согласны со мной, господин де Лавогийон?
— Да, ваше высочество.
Слушая эти безжалостные упреки, Руссо только пыхтел и отдувался.
Принц же, дав ему секунду передышки, продолжил:
— Вы — выдающийся философ.
Руссо поклонился.
— Однако ваш «Эмиль» — вредная книга.
— Вредная, ваше высочество?
— Да, по множеству ложных идей, которые она внушает простому народу.
— Ваше высочество, лишь становясь отцом, человек постигает сущность моей книги, и неважно, стоит он на самой вершине или является самым последним в королевстве. Быть отцом — это…
— Зато, господин Руссо, — прервал его злой принц, — ваша «Исповедь» — весьма забавная книжка. Кстати, скажите, сколько у вас детей?
Руссо вздрогнул, побледнел и поднял на юного мучителя изумленный, исполненный ярости взгляд, отчего злорадно-веселое расположение духа графа Прованского только усилилось.
Принц, по-видимому, был вполне удовлетворен, поскольку не стал дожидаться ответа и удалился, взяв под руку своего наставника; по пути он продолжал комментировать произведения человека, которого только что так безжалостно унизил.
Оставшись в одиночестве, Руссо все никак не мог прийти в себя от потрясения, но вот до него донеслись первые такты увертюры, исполняемой оркестром.
Неверным шагом Руссо побрел в зал и, добравшись до своего стула, мысленно стал ругать себя:
«Глупец, трусливый тупица — вот кто я! Мне нужно было сказать этому жестокому юному педанту: „Ваше высочество, не слишком ли немилосердно со стороны молодого человека так мучить бедного старика“».
Пока он обдумывал эту фразу, которая очень ему понравилась, дофина и г-н де Куаньи начали свой дуэт. Недовольство философа сменилось мучениями музыканта: раньше ему язвили сердце, теперь терзали слух.
111. РЕПЕТИЦИЯ
Репетиция началась, и всеобщее внимание обратилось на сцену. Никто больше не смотрел на Руссо.
Теперь уже наблюдал он. Он слушал, как фальшиво поют вельможи, переодетые в крестьян, смотрел, как дамы в придворных нарядах кокетничают, подражая пастушкам.
Дофина пела чисто, но она была плохая актриса, к тому же имела такой слабенький голосок, что ее было почти не слышно. Король, чтобы никого не смущать, уселся в глубине темной ложи и болтал с дамами.
Дофин суфлировал, и опера звучала с истинно королевской беспомощностью.
Руссо принял решение не слушать, но звуки все равно достигали его слуха. Однако у него появилось утешение: среди именитых статистов он заметил прелестное личико; поселянка, которую небо одарило столь милой внешностью, обладала к тому же лучшим голосом во всей труппе.
Руссо сосредоточился и принялся следить из-за пюпитра за этой очаровательной инженю, в оба уха внимая ее мелодичному голосу.
От дофины не укрылось внимание, с каким слушал автор; по его улыбке, по его томному взору она с удовольствием поняла, что исполнение некоторых частей его удовлетворяет; ей захотелось услышать комплимент — ведь она была женщина! — и, наклонившись к его пюпитру, она спросила:
— Что, господин Руссо, плохо?
Замерший, онемевший Руссо ничего не ответил.
— Значит, мы фальшивили, — продолжала дофина, — а господин Руссо не осмеливается нам сказать. Господин Руссо, я умоляю, скажите правду.
Руссо по-прежнему не отрывал глаз от прекрасной поселянки, которая не замечала, что привлекла к себе его пристальное внимание.
— А-а, — протянула дофина, проследив за направлением взгляда философа, — мадемуазель де Таверне взяла неверную ноту!
Андреа покраснела: все взоры обратились на нее.
— Нет, что вы! — воскликнул Руссо. — Это не мадемуазель. Мадемуазель поет как ангел.
Г-жа Дюбарри метнула в философа взгляд, который можно бы уподобить дротику.
Барон де Таверне, напротив, почувствовал, как сердце его тает от счастья, и одарил Руссо самой ласковой улыбкой.
— Вы тоже находите, что эта девица хорошо поет? — осведомилась г-жа Дюбарри у короля, которого явно взволновали слова Руссо.
— Я не слышал, — ответил король. — Надо быть музыкантом, чтобы различить в хоре…
Руссо тем временем дирижировал оркестром, аккомпанировавшим хору, который пел:
Музыка смолкла; повернувшись к зале, Руссо увидел г-на де Жюсьё, который приветливо ему поклонился.
Женевец испытал немалое удовольствие, оттого что этот царедворец, относящийся к нему с некоторым задевавшим его высокомерием, видит, как он распоряжается придворными.
Он ответил церемонным поклоном и снова стал любоваться Андреа, которая от похвал стала еще красивей. Репетиция продолжалась, и у г-жи Дюбарри страшно испортилось настроение: она дважды поймала Людовика XV на том, что тот, захваченный происходящим на сцене, не слышит, как она обращается к нему.
Андреа возбуждала всеобщую ревность; правда, это не помешало дофине получить множество комплиментов и выказывать очаровательную веселость.
Герцог де Ришелье с юношеской резвостью порхал вокруг нее и сумел собрать кружок беспечно смеющихся людей, центром которого была дофина, что крайне тревожило сторонников Дюбарри.
— Кажется, — громогласно возвестил герцог, — у мадемуазель де Таверне красивый голос.
— Очаровательный, — подтвердила дофина, — и, не будь я такой эгоисткой, я заставила бы ее играть Колетту, но раз уж я выбрала эту роль, чтобы развлечься, то не уступлю ее никому.
— О, мадемуазель де Таверне не спела бы ее лучше, чем ваше королевское высочество, — заметил герцог де Ришелье, — и…
— Мадемуазель поразительно музыкальна, — убежденно заявил Руссо.
— Поразительно, — согласилась дофина, — и я должна признаться, что это она помогала мне разучивать роль. К тому же она восхитительно танцует, а я танцую из рук вон плохо.
Можно представить, какое впечатление произвел этот разговор на короля, графиню Дюбарри и всю толпу ловцов новостей, собирателей сплетен, интриганов и завистников; каждый из них испытывал наслаждение, нанося удар, получивший же его испытывал стыд и муки. Никто не остался равнодушен к сказанному, за исключением, быть может, самой Андреа.
Дофина, подстрекаемая Ришелье, в конце концов попросила Андреа спеть романс:
Все обратили внимание, что Людовик XV с живейшим удовольствием кивал головой в такт пению, а у г-жи Дюбарри, видевшей это, осыпались румяна со щек, как сыплется краска с отсыревшей стены.