— Но он не со мной, — отвечал Жильбер. — Нельзя же брать с собой в плавание двухнедельного младенца.

— Тебе следовало найти для него кормилицу; почему ты не взял с собой кормилицу?

— Говорю вам, я не мог взять на корабль ребенка.

— Значит, ты оставил его во Франции? Где?

Жильбер молчал.

— Отвечай! Куда ты отдал его на воспитание? На какие средства?

Жильбер молчал.

— Вот как, негодяй? Ты бросаешь мне вызов, — выдавил Филипп. — Значит, ты не боишься разбудить во мне гнев… Скажешь ты мне, где сын моей сестры? Вернешь мне младенца?

— Это мой ребенок, и он принадлежит мне, — прошептал Жильбер.

— Злодей! Ты сам торопишь свою смерть!

— Я не хочу отдавать вам ребенка.

— Жильбер, послушай, вот я говорю с тобой кротко и ласково; Жильбер, я попытаюсь забыть прошлое, попытаюсь простить тебя; ты видишь, я готов быть великодушным. Я прощаю тебя! Прощаю весь стыд, все горе, которое ты обрушил на наш дом, — это огромная жертва. Верни мне ребенка. Ты желаешь еще большего? Ну, хочешь, я попытаюсь победить столь справедливое отвращение Андреа, хочешь я попрошу ее за тебя?.. Хорошо, я ее уговорю! Но верни мне ребенка. Еще одно слово. Андреа любит, страстно любит своего сына… твоего сына; твое раскаяние тронет ее, клянусь тебе; я сам все улажу, только верни мне ребенка. Жильбер, верни ребенка.

Скрестив на груди руки, Жильбер устремил на Филиппа взгляд, полный зловещего огня.

— Вы не поверили мне, — сказал он, — и я вам не верю; я не сомневаюсь в вашей порядочности, но я измерил бездну сословных предрассудков. Возврат к прошлому невозможен, прощение невозможно. Мы враги не на жизнь, а на смерть. Вы сильнее — так будьте же победителем. Я не прошу у вас вашего оружия, не просите и вы моего.

— Значит, ты признаешь, что это оружие?

— Да — против презрения, против неблагодарности, против оскорблений.

— В последний раз, — с пеной на губах спросил Филипп, — ты согласен?

— Нет.

— Берегись!

— Нет.

— Я не хочу тебя убивать; я хочу дать тебе шанс убить брата Андреа. Еще одно преступление! Ну как, соблазнительно, не правда ли? Бери пистолет; у меня другой; сочтем до трех и выстрелим.

И он бросил один из своих пистолетов к ногам Жильбера.

Юноша не шевельнулся.

— Вот на дуэль-то я и не согласен, — сказал он.

— Ты предпочитаешь, чтобы я тебя убил! — закричал Филипп, теряя голову от ярости и отчаяния.

— Предпочитаю, чтобы вы меня убили.

— Подумай… Я едва владею собой.

— Я подумал.

— Я в своем праве: Бог отпустит мне этот грех.

— Знаю. Убейте меня.

— В последний раз, будешь стреляться со мной?

— Нет.

— Отказываешься защищаться?

— Отказываюсь.

— Что ж! Подыхай, изверг рода человеческого, подыхай, святотатец, разбойник, собака!

И Филипп почти в упор выстрелил в Жильбера из пистолета. Юноша выбросил перед собой руку, качнулся сперва назад, потом вперед и, не вскрикнув, упал ничком. Филипп почувствовал, как песок у него под ногами пропитывается теплой кровью; рассудок у него помутился; он бросился прочь из пещеры.

Перед ним был берег; лодка ждала его; капитан назначил отплытие на восемь часов: а теперь было уже несколько минут девятого.

— А, вот вы где, сударь! — сказали ему матросы. — Вы остались последним, все уже вернулись на борт. Удачно постреляли?

Слыша этот вопрос, Филипп потерял сознание. Его бесчувственного отвезли на корабль, который уже снимался с якоря.

— Все вернулись? — спросил капитан.

— Мы привезли последнего из пассажиров, — отвечали матросы. — Он, должно быть, упал и ударился: только что он потерял сознание.

Капитан отдал приказ сниматься с последнего якоря, и бриг быстро начал удаляться от Азорских островов как раз в тот миг, когда незнакомый корабль под американским флагом, который так долго причинял капитану беспокойство, вошел в гавань.

Капитан «Адониса» обменялся с этим кораблем сигналами и, успокоившись, по крайней мере внешне, продолжил путь на запад; вскоре бриг растаял в ночной тьме.

И только наутро хватились, что на борту недостает одного пассажира.

ЭПИЛОГ. ДЕВЯТОЕ МАЯ

9 мая 1774 года в восемь вечера Версаль представлял собой любопытнейшее и удивительнейшее зрелище.

С первого числа месяца король Людовик XV, пораженный ужасной хворью, всю тяжесть которой медики не сразу решились ему открыть, слег в постель и пытался прочесть в лицах окружающих не то истину, не то надежду.

Врач Борде нашел у короля тяжелую оспу, а врач Ламартиньер, согласный в диагнозе со своим коллегой, настаивал, что королю следует сказать правду, чтобы он как истый христианин мог телесно и духовно исполнить все, что требовалось для спасения души и для блага государства.

— Его христианнейшее величество, — говорил Ламартиньер, — должен быть соборован.

Ламартиньер представлял партию дофина, то есть оппозицию. Борде между тем утверждал, что простое признание тяжести болезни убьет короля, а он, медик Борде, не смеет наносить смертельный удар своему государю.

Борде представлял партию Дюбарри.

В самом деле, призвать к королевскому одру духовенство — значило изгнать оттуда фаворитку. Бог на порог — черт за порог.

Во время этой междоусобной войны, которую вели Медицинский факультет, семья и дворцовые партии, болезнь крепко-накрепко засела в постаревшем, одряхлевшем, истощенном от распутства теле; час от часу она усиливалась, и никакие снадобья и процедуры не властны были выбить недуг из его укрытия.

Едва проявились первые приступы болезни, которая была признана последствием неверности короля, чему охотно способствовала г-жа Дюбарри, вокруг постели короля собрались две его дочери, фаворитка и наиболее приближенные придворные. При больном все они еще смеялись и держали себя предупредительно.

Внезапно в Версале появилась строгая и зловещая фигура Луизы Французской; она покинула свою келью в Сен-Дени, дабы принести отцу утешение и заботу.

Бледная и суровая, словно статуя Неизбежности, вошла она к больному; казалось, она не дочь своему отцу, не сестра принцессам; она была похожа на античных прорицательниц, которые в мрачные времена бедствий представали перед ослепленными владыками, чтобы предвозвестить: «Горе! Горе! Горе!»

В Версаль она попала в ту минуту, когда Людовик покрывал поцелуями ручки г-жи Дюбарри и прикладывал ее нежные, ласковые ладони к своему горящему лбу и воспаленным щекам.

При виде ее все разбежались: дрожащие сестры удалились в соседнюю комнату, г-жа Дюбарри преклонила колено и поспешила к себе в покои, приближенные отступили в передние, и только двое лекарей остались в уголке у камина.

— Дочь моя! — прошептал король, открывая глаза, смеженные болью и лихорадкой.

— Да, ваша дочь, государь, — отвечала принцесса.

— Вы пришли…

— Именем Господа!

Король приподнялся с подобием улыбки.

— Государь, вы забыли Бога, — продолжала принцесса.

— Я?

— И я пришла напомнить вам о нем.

— Дочь моя, надеюсь, я не столь близок к смерти, чтобы мне срочно требовалось увещание. Болезнь у меня неопасная: ломота, небольшое воспаление.

— При таких болезнях, как ваша, — перебила принцесса, — по этикету полагается, чтобы у изголовья его величества собрались высшие прелаты королевства. Когда член королевской фамилии болен оспой, его надлежит немедленно соборовать.

— Сударыня! — в ужасе вскричал король, покрывшись бледностью. — Что вы такое говорите?

— Сударыня! — простонали оба медика, объятые страхом.

— Я говорю, — продолжала принцесса, — что у вашего величества оспа.

Король испустил стон.

— Врачи мне этого не сказали, — возразил он.

— Они не смеют; но я чаю для вашего величества иного царствия, нежели французское королевство. Обратитесь к Богу, государь, и припомните все минувшие годы.

— Оспа… — прошептал Людовик XV. — Смертельный недуг… Борде! Ламартиньер! Это правда?