— Нет, конечно.
— Чтобы сообщить тебе, что король жалует твоему сыну роту, о чем ты и просил меня позавчера. Да пойми же ты, черт побери, какое тут тонкое дело: позавчера я был почти министр и просить о чем-либо был не вправе; сегодня же, когда я отказался от портфеля, когда я просто Ришелье, тот самый, что раньше, я был бы круглым дураком, если бы не стал просить. И вот я попросил, получил искомое и приезжаю к тебе с добычей.
— Герцог, неужели… такое великодушие с твоей стороны!..
— Есть исполнение долга, налагаемое дружбой! Тебе отказал министр, а Ришелье исходатайствовал для тебя то, чего ты просил.
— Ах, герцог, ты меня восхищаешь. Значит, ты — истинный друг!
— Черт побери!
— И король, король оказал мне такую милость…
— Боюсь, король сам не знает, что он сделал, но, впрочем, может быть, я ошибаюсь, и он знает это как нельзя лучше.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду, что у его величества явно есть свои причины на то, чтобы поступить наперекор госпоже Дюбарри, и, скорее всего, не мое влияние, а эти причины побудили его оказать тебе эту милость.
— Ты полагаешь?
— Я уверен, и я рад этому способствовать. Ты знаешь, что я отказался от поста министра из-за этой негодницы?
— Мне об этом сказали, но…
— Но ты не поверил. Ну, скажи прямо.
— Что ж! Признаться, так оно и есть.
— Это значит, ты считаешь, что я лишен совести?
— Во всяком случае, я полагаю, что ты лишен предрассудков.
— Милый мой, я старею, и красивых женщин я теперь люблю, только если они мне полезны… И потом, у меня есть еще кое-какие замыслы. Но вернемся к твоему сыну: превосходный юноша!
— Он в большой вражде с Дюбарри, которого я у тебя повстречал во время своего столь неудачного визита.
— Знаю, потому-то я и не министр.
— Полноте!
— Но это так и есть, друг мой!
— Ты отказался от поста министра, чтобы угодить моему сыну?
— Если бы я это утверждал, ты бы мне не поверил, да это и не так. Я отказался, поскольку раз уж Дюбарри начал с того, что потребовал отставки твоего сына, то далее его притязания делались бы все чудовищнее и дошли бы бог знает до чего.
— И ты поссорился с этими людишками?
— И да и нет: они меня боятся, я их презираю, словом, все по справедливости.
— Это благородно, но неразумно.
— Почему же?
— Графиня пользуется влиянием.
— Подумаешь! — проронил Ришелье.
— Ты так просто об этом говоришь?
— Говорю как человек, чувствующий, насколько уязвима их позиция, и готовый, если понадобится, заложить мину в нужном месте и все взорвать.
— Теперь я понял: ты помог моему сыну отчасти для того, чтобы кольнуть Дюбарри.
— Во многом ради этого, и твоя проницательность тебя не обманывает: твой сын служит мне запалом, с его помощью я высекаю огонь… Но кстати, барон, ведь у тебя есть и дочь?
— Да.
— Молодая?
— Шестнадцати лет.
— Красивая?
— Как Венера.
— И живет в Трианоне?
— Значит, ты ее знаешь?
— Я провел с ней вечер и не меньше часа беседовал о ней с королем.
— С королем? — вскричал Таверне, у которого побагровело лицо.
— Именно с королем.
— Король говорил о моей дочери, о мадемуазель Андреа де Таверне?
— Да, друг мой, и пожирал ее глазами.
— В самом деле?
— Тебе неприятно это слышать?
— Мне… Нет, конечно… Глядя на мою дочь, король оказывает мне честь… и все же…
— Что такое?
— Дело в том, что король…
— Не отличается строгостью нравов, это ты хотел сказать?
— Боже меня упаси дурно отзываться о его величестве: государь имеет право вести себя как ему угодно.
— В таком случае что означает твое изумление? Тебе больше хотелось бы, чтоб мадемуазель Андреа не была столь несравненной красавицей и, следовательно, король не смотрел на нее влюбленным взором?
Таверне ничего не ответил, лишь пожал плечами и погрузился в задумчивость; но Ришелье не сводил с него безжалостного инквизиторского взгляда.
— Что ж, я догадываюсь, что бы ты мне сказал, если бы выговорил вслух то, о чем думаешь про себя, — продолжал старый маршал, пододвигая свое кресло ближе к креслу барона. — Ты сказал бы, что король привык к дурному обществу… Говорят, что он водится с распутниками, так что едва ли он обратит свой взор на эту благородную девицу, едва ли станет вести себя целомудренно, воспылает чистой любовью, а значит, ему не оценить сокровищ очарования и прелести, которые в ней таятся… Ведь его влекут только вольные речи, бесцеремонные взгляды и манеры гризетки.
— Ты и впрямь великий человек, герцог.
— Почему же?
— Потому, что ты угадал истину, — отвечал Таверне.
— Однако согласись, барон, что пора уже нашему властителю не принуждать более нас, знатных людей, пэров, спутников короля Франции, целовать руку низкой и распутной куртизанки; пора ему собирать нас в обстановке, более нам приличествующей; иначе как бы от маркизы де Шатору, которая как-никак была герцогского рода, перейдя к госпоже де Помпадур, дочери откупщика и жене откупщика, а от нее к госпоже Дюбарри, которую кличут попросту Жаннетон, он не сменил ее на какую-нибудь неопрятную кухарку или распутную селянку… Для нас с тобой, барон, чьи шлемы увенчаны коронами, унизительно склонять головы перед этими дурехами.
— Воистину, лучше не скажешь, — пробормотал Таверне, — бесспорно, все эти новшества привели двор в запустение.
— Не стало королевы — не стало и женщин; не стало женщин — не стало и придворных; король содержит гризетку; на троне восседает простонародье в облике девицы Жанны Дюбарри, парижской белошвейки.
— Ничего не поделаешь, так оно и есть, и…
— Послушай, барон, — перебил маршал, — сейчас самое время выйти на сцену умной женщине, которая захотела бы править Францией.
— Несомненно, — произнес Таверне, у которого при этих словах забилось сердце, — но, к прискорбию, место занято.
— Умной женщине, — продолжал маршал, — которая, не имея пороков, присущих всем этим девкам, обладала бы их отвагой, рассудительностью, расчетливостью; эта женщина вознеслась бы так высоко, что о ней говорили бы еще долго после того, как монархия прекратит свое существование. Скажи, барон, твоя дочь… она умна?
— Очень умна, а главное, наделена здравым смыслом.
— Она очень хороша собой!
— Не правда ли?
— Хороша той пленительной и сладострастной красотой, которая так нравится мужчинам, и при этом так очаровательно невинна и непорочна, что даже женщины проникаются к ней уважением. Об этом сокровище надо хорошенько заботиться, мой старый друг.
— Ты убеждаешь меня с таким пылом…
— Еще бы! Я от нее без ума, и, если бы не мои семьдесят четыре года, я хоть завтра на ней женился бы. Хорошо ли она там устроена? Окружает ее по крайней мере та роскошь, которой достоин столь прекрасный цветок? Подумай об этом, барон; нынче вечером она возвращалась к себе одна, без горничной, без сопровождающих, с нею был только лакей дофина, который нес впереди фонарь: такое подобает разве что прислуге.
— Чего ты хочешь, герцог? Я беден, тебе это известно.
— Беден ты или богат, но твоей дочери нужна хоть горничная.
Таверне вздохнул.
— Я и сам знаю, что ей нужна горничная, — сказал он, — без горничной, конечно, нехорошо.
— Так зачем же дело стало? Или у тебя нет служанки?
Барон не отвечал.
— А эта хорошенькая девушка, — продолжал Ришелье, — которая сейчас мне отворила? И мила, и смышлена, право слово!
— Да, но…
— Но что, барон?
— Я никак не могу отослать ее в Трианон.
— Но почему же? По-моему, напротив, она прекрасно подходит для этой роли: вылитая субретка.
— А ты, значит, не рассмотрел ее лица, герцог?
— Я-то? Да я глаз с нее не сводил.
— Не сводил с нее глаз и не заметил никакого странного сходства?
— С кем?
— С кем? Ну, подумай сам. Идите сюда, Николь!
Николь приблизилась: как и положено горничной, она подслушивала за дверью.